(смотри “Девочку с персиками” Серова) поигрывала издевательская насмешка проказницы, обманувшей строгую мать. Наконец она меня заманила в бойлерную; девиц, подобных ей, посылали чистить картошку и мыть котлы, эта же откололась от наряженных на кухню подруг по восемнадцатому отделению и попросила помощи: унести в палату банку консервов, она ее уже стырила, и… Я последовал за ней в какую-то клетушку, где девица банку припрятала, и по своей воле оказался в ее власти; эротоманка эта пятнадцать минут (я засек время) любила меня всей душой, гениталиями и вообще первичными и вторичными половыми признаками; в телесном общении с нею было много интересного, она комментировала вслух, и достаточно громко, все происходящее с нею, со мной и с нами обоими; нет, не бесстыдство, не полное абсолютное презрение к людям, имеющим глаза и уши, но абсолютное доверие к ним; мужчинам и женщинам мира она дарила пятнадцать минут своих ощущений, она доносила их до Млечного Пути. Я благодарно простился с нею, я побывал на поле Лужников не только футболистом, игроком неповторимого, изумительного матча, но и болельщиком, который ухитрялся, внимая спортивному комментатору, слышать все хриплые реплики соперников; я долго потом раздумывал над природой стыда, который дарит людям бесстыдство. И о другом думал, о будущем: на воле, за больничной оградой меня могут подстерегать такие проказницы.
Легко расстался с эротоманкой, а к вечеру заскучал, спал мерзко и задолго до одиннадцати уже крутился у бойлерной; одной дозы наркотика хватило, чтоб сделать меня хроником, и невинный ребенок, сошедший с картины Серова и позабывший на полотне персик, насладился моим позором, едва не довел меня до отчаяния, в бойлерную не пошел, а двинул на кухню, начал чистить картошку, но затем смилостивился, потопал в каморку…
И я пошел за нею. А вечером осознал: пора кончать! Так жить нельзя!
Так я не напишу статью, аванс-то – уже в кармане! Как спасти себя?
Розовые или голубые таблетки не помогут. Догадался: сульфа, сульфазин. Сам себе вогнал дозу, трое суток пылал в температуре, руки-ноги тряслись. Изгнал беса. Написал отчет, щедро вознагражденный, профессор унес его, воровато оглядываясь и читая на ходу.
Надо было готовиться к жизни за проходной, и я стал изучать пограничные состояния между смертью и жизнью, для чего частенько заглядывал к медсестре Нине, я эту бессмертную, иначе не назовешь,
Нину заприметил давно, работала она в отделении, которое отпугивало всех любознательных, даже если смельчаки вооружались противогазами; здесь лежали паралитики, от загаженного и не меняемого неделями белья вонь стояла ужасающая. В ординаторской велся подсчет, бухгалтерские операции сводились к разнице между убыванием и поступлением больных, и если баланс нарушался, все смотрели на Нину.
Эта высокая красивая брюнетка сосредоточенно слушала, допивала чай, смахивала с тонких губ крошки, уточняла: “Петров? Из пятой палаты?”
Вставала, оглядывала себя в зеркале, подмазывала брови, подмигивала мне и плыла к Петрову, рывком, резко открывала дверь, и гулявший по коридору сквозняк врывался в палату. Будто порывом ветра сюда внесенная, Нина застывала в проеме и громко окликала: “Петров?!” Что было в глазах ее, что на лице – мне уже не увидеть. Дверь медленно-медленно закрывалась, Нина смиренно отходила от нее, щепотно осеняя коридор какими-то знаками, а затем принимала походку триумфатора. В ординаторской обнажала узкую, благородной лепки кисть, бросала взгляд на часы. “Через четыре минуты можно увозить…” Медсестры выжидали, потом медленно, поигрывая затекшими мышцами, поднимались, увозили покойника Петрова в специальную комнату. Раза три или четыре присутствовал я при таких умерщвлениях, сознавая, что на глазах моих совершается преступление, и не только
Ниной, меня ведь могут обвинить в неоказании помощи терпящему бедствие. Но все этапы этого смертоубийства проследил, изучил и важнейшим считал резкий, как выстрел, рывок ручки двери на себя, удар холодного ветра по палате – какое-то подобие той картины, что прозревалась умирающему перед входом в некий тоннель, по которому бренное тело его или душа унесется в мировое пространство, – так, во всяком случае, уверял один шарлатан, написавший ходившую по Москве книгу “Жизнь после смерти”. (Позднее, в другой больнице, много часов провел я рядом с Натой и Фисой, медсестрами, эти лучше всех улавливали момент нескорого расставания с жизнью вполне здорового человека.)
Да, я полюбил больных с их психозами и неврозами; физические уродства (искривленный позвоночник, слюна изо рта, волочащаяся нога) соотносились как-то с сумеречными видениями их мозга; детишки эти, жалость вызывающие, говорили на тарабарском языке, который интересовал нас чрезвычайно. Учкасов расспросами выдавливал из них слово, с которого начались заболевания, что-то ведь так поразило ребенка, что вдруг стал он называть стол “сикалкой”, свой нос -
“бубушкой”, к примеру. “Кувылки” – так между собой называли мы этих детей, и словцо это от самих детей прозвучало. Много лет назад