Вероятность ничтожная. Однако больные, коробочки клеящие, в трудотерапию вовлеченные, – они-то самыми примитивными способами восстанавливали нормальный ход мышления.
С девушкой в сарафане мы договорились: начнем учить Сережу немецкому языку! Считалочка – самая легкая детская игра, и мальчик стал заучивать и выкрикивать счет по-немецки от одного до десяти в обратном порядке. В обратном! Можно было и английскую считалочку применить, но русское “три” почти созвучно с “three”, и чтоб уже в мозгу закрепить немецкий порядок числительных, придумался другой, с тем же ритмом и с совершенно идиотским набором слов. (Что-то в этой считалочке до десяти было сакраментальное, объяснимое не только количеством пальцев на обеих руках, а чем-то иным, космическим, первородным, – об этом еще в психбольницах думалось.)
Жили они на Шмитовском проспекте, в доме хозяйничала бабушка Сережи, мне туда не прийти, да и нельзя вообще Деревне говорить обо мне, дальней родственнице запретили увеселения на стороне. И нужна-то была мне она – только ради Сережи; во мне до сих пор держалась институтская премудрость, приумноженная годами служения разным докторам и академикам, да в конечном счете все физические законы – переложение бытовых коллизий на язык символов и терминов; “не говорить под руку” – это же установка позднейшего принципа о пагубном влиянии экспериментатора на проводимые им опыты, которые лопались мыльными пузырями: человек воздействовал на результат, искажал его; прогноз, бывало, не сбывался потому, что был прогнозом.
Если уж Сережу вылечивать, то так, чтобы он не догадывался о врачевании, отвлекать его, вот тут-то и пригодилась Деревня, с которой я начал крутить шуры-муры, кадрить, словно в забытьи обнимал, а точнее – лапал, а мальчик Сережа уже догадывался, что в отношениях мужчин и женщин есть некие странности, начинавшие его интересовать, и, выкрикивая считалочки, он хитровато посматривал на нас.
А Деревне очень нравились мои нашептывания, мои руки, вдруг замирающие на ее плече или талии, мои губы, скользящие по шее… Да и как рукам не дрожать, как губам моим не скользить, я ведь из деревенской дурочки Верки сотворил небесное чудо, красоту незабвенную; я мысленно удлинил ей картошечный носик, не доведя его до скучного греко-римского, я приспустил ее плечи, сделав их царственно покатыми, я пропускал мимо ушей ее дурные словечки, я видел ножки ее, благородные коленки, их касались мои пальцы, легонечко пальпируя, нажимая, когда мне надо было какое-либо словцо мое охмуряющее усилить, сделать его усыпляющим; брови ее удлинились и чуточку приподнялись к вискам, ресницы утяжелились, моргание век стало задумчивым, плотность фолликул на квадратный дециметр волосяного покрова изменилась, воображаемая помада очертила губы, синий карандаш придал глазам томность и стремительный призыв…
Обольстительной женщиной оказалась тетя Вера, из Деревни ставшая знаменитой женщиной Крамского! Обаятельной – поскольку одну крохотную неправильность присочинил я, ваяя ее, носик изменил, приплющил кончик, “уточкой” сделал, и домработница превратилась в королеву. Ей не только нравилось подставлять свое тело под мои руки, ее уши благодарно внимали сонетам Шекспира, которого я перевирал, потому что сладкоговорение ничем не лучше гладкописания, и мочка уха достойна такого же уважения, как душа.
А ей лестно было: такой взрослый, опытный и женатый (это я ей сказал) мужчина – и так увлекся, мороженое и конфеты приносит и так говорит, ах, так говорит!.. Деревенская скромница уже позволяла себя целовать, сама приспускала бюстгальтер, за чем зорко и с хихиканьем наблюдал мальчик Сережа; однажды он мог застукать нас на большем, тетя Вера распалялась и вся была в огне; я охлаждал ее наказами – какими темпами приучать Сережу к считалкам и, самое главное, ни в коем случае не говорить возвращавшимся родителям о сути считалок и о методах лечения: отец и мать обязаны ничего нового в поведении сына не замечать! И дед тоже! И никакого упоминания обо мне! Ни слова! Ни себе, ни Сереже, ни соседям, ни-ко-му! (На всякий крайний случай номер телефона я из Веры выпытал.)
Прихожу как-то к скамейке у пруда, а ни Деревни, ни мальчика Сережи.
Ни сегодня, ни завтра, ни неделю спустя. Позвонил: трубку взяла бабушка Сережи, гнусным тоном отвечала – никого нет и не будет.
Мелкий дождь рябил воду, на пруд села стая цветастых птиц, поныряла, покрякала и дружно взлетела. Потом всю ночь отдыхал арьергард пернатого легиона, зашелестел, зафыркал и бросился вдогонку.
Откуда-то взялся белый лебедь, боязливо продефилировал вдоль берега… А я ходил к пруду, сидел под ветром и дождем на скамеечке.
И дождался. Однажды грозной поступью приближается величественная старуха, сурово предупреждает: все уехали на дачу, здесь не появятся, и вообще убирайся отсюда вон! Провозгласила ультиматум – и показала спину, вздыбленную гордостью и презрением.