Первые автоматически возмущаются всем, что делает нынешняя власть. При этом неважно, что именно она делает; раздражение вызывает любое ее движение – как и отсутствие движения тоже. Первая разновидность «недовольных» относится к власти примерно так же, как герой набоковского рассказа «Истребление тиранов» относится к тирану. Он думает только о нем, мысленно следует за любым поворотом его судьбы, проникает воображением в его жилище – и даже в его тело. Набоковскому герою во сне являются люди, которые «работают» с телом тирана, – массажист, булочник, портной. В другом сне он видит биологического отца тирана, достраивая семейный сюжет своего знания о нем. Паранойя столь сильна, что внимательный читатель ближе к концу рассказа начинает сомневаться в том, что повествователь на самом деле был в молодости знаком с будущим диктатором, что он действительно разговаривал с ним, а один раз даже подержал его за руку. Эстетическая брезгливость «истребителя тирана» тоже небезупречна – да, он порой находит точные слова для описания тоскливой пошлости массовых госпраздников, но во вкус героя верится с трудом, так как он слишком поглощен ненавистью. Настолько поглощен, что в какой-то момент даже превращается в тирана, в конце концов с огромным трудом восстанавливая дистанцию между собой и предметом своей ненависти. Но эстетическое чувство немыслимо без дистанции; «антисоветское», как мы помним, эстетически выглядело не лучше «советского». Впрочем, это общее место.
Вторая разновидность «недовольных» собянинским паблик-трэшем исходит из более продуктивного сентимента. Это чувство горожанина, члена городской общины, которому небезразлично то, что делают с местом его обитания. Здесь и только здесь возмущение по поводу навострившихся яиц может обрести политическое значение. Политики в нынешней России нет, она тщательно вытоптана, а ее институты либо безнадежно и намеренно скомпрометированы, либо попросту демонтированы. Политическое может вырасти вновь, но именно «вырасти», как
Но есть ли возможность хоть как-то эстетически относиться ко всему этому – к металлическим заусеницам на Пушкинской, к статьям в газете, чья редакция находится ровно над этими заусеницами (и я со злорадством представляю себе, как эти бедолаги выглядывают из окна, некоторые даже кривятся, но что тут поделать? Ничего не попишешь, ты этого хотел, Жорж Данден! И они возвращаются на свои рабочие места восхищаться тем, как все прекрасно), к суровым песням про Родину в исполнении спившихся лабухов, наконец, к убранству кремлевских кабинетов, которое предвосхитил Набоков («Ее долго вели мраморными коридорами, без конца перед ней отпирая и за ней запирая опять очередь дверей, пока она не очутилась в белой, беспощадно-освещенной зале, вся обстановка которой состояла из двух золоченых стульев»)? Думаю, да. Эстетика требует историзма, так называемое «чувство прекрасного» ограничено временными и культурными рамками. Именно в такие рамки и следует поместить вышеназванное – как и почти все остальные российские эстетические феномены последних 16 лет. А внизу рамочки, согласно музейным правилам, повесить табличку «История времен Путина. Эстетические объекты».
Веселая рабочая Пасха
Трамвай. Разговор о духовном:
– Славяне крестились двумя перстами, а христиане тремя. Тремя перстами, потому что каждый перстень что-то значит: душа там, сердце… Или нет: земля, вода. Потому что некоторые крестятся четырьмя. А в какую сторону, этого я вообще не помню…
На праздники приятно поговорить о праздниках, особенно если они перестали быть рутинным событием. История может сыграть здесь роль – если пользоваться терминологией русских формалистов – «литературного приема», который позволит увидеть некоторые вещи как бы заново, с дистанции, то есть совершить то, что Виктор Шкловский называл «остранением». Выведенный из рутины, лишенный автоматизма праздник позволяет кое-что понять об обществе, которое его отмечает, – и о том, как это общество думает.