Мать, видно, почувствовала, что о молодце брякнула зря, и, виноватясь, сказала:
— Ну, чего уж, Агафья Васильевна, так казниться? Какая жизнь от людей на отшибе? Не жалей ты своих Выселков. Волки и те в них не станут жить.
— Волки-то как раз и станут… Раньше то у меня, а то у Парасьи-Илюшихи выли под окнами, а теперь на одну её будут тоску нагонять.
К Тишке в эту минуту пришло запоздалое раскаяние, что они с Серёжкой, поужинав тогда у Агафьи Васильевны, порасспрашивав о Фёдоре Кирилловиче Поливанове, не поинтересовались, есть ли у Парасьи дрова, наношено ли воды, побежали быстрее домой, расстроенные, что ничего хорошего не узнали. А Парасья в это время тосковала по людям.
— Так она что, одна? — спросил Тишка.
— Парасья-то? — переспросила старуха. — Охотники не придут, так одна.
Агафья Васильевна оценивающе посмотрела на Тишку и, отводя глаза в сторону, сказала:
— Вообще-то и за ней на будущей неделе приедут. И её тогда увезут.
— Вот и хорошо, — облегчённо вздохнула мать.
— А её куда увезут? — недоверчиво спросил Тишка. — К сыну?
— Ну да, к сыну, — кивнула старуха.
— А в какой город-то?
— Да, кажись, к дочке в Шарью.
— Так к сыну или дочке? — настаивал Тишка.
— Да к сыну, к сыну, я же тебе сказала. — Старуха, выпрямившись, оттолкнулась от печки и пошла к столу, подозрительно глядя себе под ноги. — Что это у вас, Варя, все половицы в опилках? Строитесь, что ли?
Мать засмеялась:
— Да не строимся, Агафья Васильевна. Дрова пилим. Ты ехала, так у маслозавода и у пекарни наших пильщиков не встречала?
— Видела школьников.
— Вот оба сына моих… и старший, и этот, — мать кивком головы указала на Тишку, — там и работают… А опилки… Это они на валенках наносили. Никогда по-настоящему ног не обметут. Никак к порядку приучить не могу. Я уж им сколько раз говорила…
Мать корила своих детей не строго, но старуха всё равно вступилась за них:
— Не ругай их, Варя, за это. Они ведь на работе устанут, им и спины не согнуть… До ног ли…
— Да уж какое устанут…
Старуха строго подняла руку, остановила мать.
— Варя, — сказала она с укором, — да ведь охота же им показать, что они работали. Ведь если бы не работали, дак в снегу были, а не в опилках. Ты уж лучше за ними лишний раз подмети, а не бранись. Они же работниками растут, радоваться надо. У них и самолюбие-то твердит: они работали, а ты их за опилки срамить… Они опилков и не замечали, когда к тебе бежали, чтобы похвастаться: сами хлеб зарабатываем! — Старуха неожиданно замолчала, села к столу и опять невидящими глазами уставилась в стену.
— Ну, а где у тебя Николай-то? — спросила мать, отвлекая её от раздумий.
Старуха встряхнула головой, освобождаясь от оцепенения, и, посмотрев на Тишку, сказала, будто и не слышала никакого вопроса:
— У меня бы внуки бегали в опилках-то, дак я бы целыми днями за ними с метёлкой ходила: они пройдут — а я подмету за ними, они пройдут — а я опять подмету…
— Набаловала бы.
— Нет! — не согласилась старуха. — Раз в опилках, то не набаловала бы.
На её лице блуждала задумчивая улыбка.
Старуха вдруг встрепенулась, прислушиваясь к шуму, доносившемуся с улицы. Через двойные рамы проникал в избу напористый перезвон пил.
— Пилят, — обрадованно заключила старуха и повернулась к Тишке. — А ты почему не с ними?
Мать ответила за него:
— Да они по классам… По очереди.
— А-а, — понимающе протянула старуха.
— Для Чили зарабатывают деньги, — пояснила мать. — Не для себя.
Тишка думал, Агафья Васильевна о Чили ничего не знает, но старуха загорелась глазами:
— Я по радио про Чили слыхала… Надо им помогать, надо… — Она обернулась к окну и посмотрела на улицу. — Один раз передавали, что какой-то богатый мужик лошадь загнал. Дак понимаешь, Варя, до чего оголодали люди: ночью ту лошадь подобрали и сварили в котле… Мне бы дак не осмелиться и кусочка не съесть…
— Голод — не тётка, — сказала мать. — Жить захочешь, так и самого чёрта съешь.
— Эдак, Варя, эдак, — кивала головой старуха. — Надо им помогать.
Она опять приникла лбом к оконному стеклу.
— Чего-то не идёт мой Николай, — вздохнула старуха и сама себя успокоила: — Ну дак ведь и понятно: кругом друзья и товарищи, сколь годов не видались… — она протёрла заслезившиеся от напряжения глаза и опять вернулась мыслями к оборванному разговору: — А помогать им надо… Вон у нас Федя Поливанов и воевать за испанцев ездил. Теперь от ран всего скрючило, не приведи господь никому такой хвори… Ну дак ведь в лётчиках был, сколько раз подбивали, ещё хорошо, что совсем не разбился, живым остался… Я его как-то спросила: «Не жалеешь, Федя, что в добровольцы-то вызвался?» — «Нет, — говорит, — Агафья Васильевна. Раны ноют, но зато душа не болит: по совести всё сделано в жизни».
— Вот видишь, Агафья Васильевна, зачем человеку совесть-то даётся, — неожиданно заключила мать, — чтобы он всегда человеком был.
— Эдак, Варя, эдак, — кивнула старуха и разгладила на груди сарафан, красные и синие крестики заиграли на нём гвоздичками и васильками, а жёлтые и белые зацвели ромашками.