…И вот я снова снаружи — вне, вдали, — чувствую себя как дома в своем тихом парке; и теперь я молчу; теперь я сижу на скамейке, облюбованной потому, что с ее планок — выложенных дугами, чтобы изящно принять человеческую спину, — я вижу три полных стороны парка; вижу достаточно, чтобы сказать, что ночь стоит тихая…; и она тихая
…; какое-то время, признаюсь, я даже подумывал завалиться на боковую дома… у себя дома… хотя бы просто на несколько часов, просто неформально прикорнуть; уверен, этот опыт подарил бы всяческие прелести мягкости — потянуться, примоститься…; даже если речь о жестком диване в гостиной; но это было невозможно; никак нельзя; осознать себя там, понимать себя оставшимся там — не ради наблюдения — было бы невыносимо…; видите ли, в определенных обстоятельствах лучше быть невидимым даже для себя…; и вот я снова здесь, снаружи, сижу, задрав колени к подбородку, на своей темной облюбованной скамейке — не более чем свернувшийся клубок джинсы, ткани и кроссовок; и вот теперь я здесь, где и предпочитаю быть, — я часть невидимости, которая есть, а не часть невидимости, которой нет…; и вот я сижу и наблюдаю…; и со своего места, сидя, в приглушенной ночи я вижу — постоянно — другие фигуры, вижу вечно пополняемую последовательность других фигур…; идут по торговым улицам, уменьшаются в неосвещенных кварталах, переходят дорогу, посмотрев в обе стороны или не посмотрев вообще никуда…; прочесываются фарами проезжающих машин или марлятся желтоватым свечением фонарей над головой — эти фигуры окинуты тенью, разнообразны, погружены в себя и бурны, как волны, как стоячие волны…; и глядя на них, сворачиваясь все туже в лодыжечное тепло на облюбованной скамейке, я гадаю, кто из этих фигур тоже беглец, кто из этих плывущих сгустков — подвижные силуэты беглецов… но тех беглецов, кого я не узнаю, чье соответствие определению я не признаю: кого из этих фигур я отрицаю…; поскольку, уверен, достаточно всего лишь взгляда, всего одного взаимного встрепета глаза, чтобы все это закончилось, чтобы их обстоятельства внезапно обратились вспять; достаточно всего одного взгляда на них… и одного взгляда от них…; это и будет толкованием, подлинным толкованием, истинным опровержением фигуры и фона…; но это кажется маловероятным, это кажется невероятным, так что я цепляю «Волкмен» на мои здоровые уши, вселяюсь во все искрометности Гласса, встаю со своей темной парковой скамейки и продолжаю — иду, просто иду, бросаю один шаг перед другим, во тьму еще глубже, нога за ногой, иду, просто иду, вечно иду, просто продолжаю, иду и продолжаю, они продолжаются, они продолжаются, они просто продолжаются, бесконечная последовательность несущихся машин просто продолжается, машина за машиной, ни о чем не подозревая, нисколько не заботясь о моем опоздании домой; но интересно, потом пришло мне в голову: когда чего-то ждешь — когда ты, скажем, в очереди на почте или ждешь, как я, когда дадут съехать на межштатное шоссе, — и ты реально торопишься, в смысле, уже реально неймется сдвинуться с места, тогда неважно, сколько ты суетишься, и неважно, насколько раздраженно скрежещут твои мышцы, и неважно, как громко вопишь про себя Эй, давай!: ты что, не видишь, что я опаздываю? — другими словами, неважно, что ты такого делаешь, это просто ничегошеньки не меняет, ну совершенно; мир, увы, безразличен к немому воззванию; если все держать в себе, то всем и всегда плевать, неудобно ли там тебе, тревожно или досадно; иногда надеешься, что это не так, но это так; и вот пожалуйста: машины все пыхтели мимо, одна за другой — бесконечная целеустремленная спешка в блаженном неведении; и мне пришло в голову, как же это обескураживает, как такие мелкие ситуации каждодневных задержек могут стать адскими и парализующими, когда, к моему немалому удивлению, в движении появился небольшой просвет и я не упустил шанс, сердито ускорился в поток межштатного шоссе…