…и вот наконец-таки мир несется мимо меня — изогнутые сверху фонари, дефисные черты на дороге, горбатые медленные машины, пышные кусты разделительной полосы — все это я мчу мимо себя; и дорога чиста, и солнце в утешение, и чтобы добраться туда, где мне нужно быть, надо только следовать тяге в груди — дальше следовать за прозрачной нитью, что дергает за солнечное сплетенье и едва ли не срывает меня с сиденья, и ведет туда; но теперь, раз я все еще не там, кажется, будто расстояние — само расстояние — обрело плотность, вязкость, и я пробиваюсь через него, я пробиваюсь через плотность расстояния; и вот я жму на педаль, и машина бросается, и я стараюсь добраться до конца расстояния, а когда этого не происходит и я все еще не там, ощущение такое, что меня задушит неподатливость времени — будто меня задушит отвратительность расстояния, болезненная невозможность одновременности; и я с трудом удерживаю педаль газа в цивилизованных пределах, и я еду бок о бок с машинами и вокруг машин, и меня обуревает немыслимая мысль: Прошу, пустите к нему скорее; прошу; потому что машина может заглохнуть, или я испачкаю юбку, или станет не хватать обычного воздуха, чтобы поддерживать во мне жизнь; но я об этом не думаю, потому что знаю, что скоро буду с ним, в его присутствии, буду присутствовать там, в насыщенном существовании — кончики моих пальцев и волос оставляют за собой цветные хвосты, рассеивают фонарный свет…
…и когда дверь открывается, мне уютно-тепло внутри него, его руки блестят опорой на моей спине, а его поцелуи осыпают щеку смачными пауками, и теперь меня сжимают, и меня поддерживают, и я могу думать только Наконец-то мое изгнание окончено; и, не говоря ни слова, не распутываясь, мы движемся как один, жеребцовая походка на четырех ногах, через прихожую в его гостиную; и я вижу, что занавески опущены, а журнальный столик подвинут, и я прикладываю ладонь к его теплому виску; потом я поблескиваю, я мерцаю, когда он нежничает меня на ковер, на мягкое морское дно, и остается со мной, тепло со мной, опускается на локти и утыкается лицом мне в шею, и я чувствую касание его ресниц, и он шипяще выдыхает, и я благодарю Господа за его пыл; внизу со мной, присутствующий и плотный, но не обременяющий — он умеет противопоставить свой вес, — он знойная тень, затмевающая бережность, когда понемногу опускается, чтобы сосать и лизать под воротом моей рубашки; он мало-помалу остужает мою ключицу, потом проглатывает ее горячим вдохом, и его рука, рокочущая сбоку от меня, есть мощная твердость, неудержимое исследование; но сила эта превращается в жесткую деликатность, пока ладонь ползет — с мелкими паузами и непреклонными продолжениями — к моей груди; облегчая давление, он шуршит на ткани моей рубашки, чтобы ею превратить свои касания кончиками пальцев в шепот, и скоро уже медленно очерчивает мой сосок мелкими тканевыми ударами молний; затем, слава богу, знакомит уже мою пазуху с кончиками пальцев, теплыми, твердыми и одинокими, а за ними следует вся рука целиком, и твердая ладонь встает на якорь у моей груди; и потом он находит мой сосок, и берет его в горсть, и поводит по нему пальцами, нежно плывущими над искрами моего соска; и когда волшебным образом является вторая рука расстегнуть мои пуговицы, первая не сдает грудь: вцепляется в нее, берет всю, ладонь твердеет и не желает уходить; но, когда все же уходит, когда должна уйти, чтобы вынуть полу моей рубашки из юбки, на моей груди уже его вторая рука, и она грубее, она царапуче-свежая, ее поиск жестче и глубже, и более текучий в движении; и его прощупывания и горсти погружаются в меня, пробуждают меня, глубоко содрогают меня, после чего его губы пикируют и отпивают от моей второй груди, левой, пока рубашку с шепотом увлекает в сторону, настежь и прочь…