Но теперь легче было избежать конфликта, поскольку на сцене появились вино и фрукты. Их извлекли из тюков коренастые тибетцы, закутанные в овечьи шкуры, с меховыми шапками на головах, в ботинках из кожи яка на ногах. Вино имело приятный аромат, вроде того, что дает хорошо выпестованная лоза. А среди фруктов находились отлично вызревшие плоды манго, которые после вынужденного поста казались невероятно вкусными. Мэлинсон ел и пил с неудержимым наслаждением. Но Конвэй, освободившись от сиюминутных забот и не желая думать о будущих, предавался размышлениям о том, как можно вырастить манго на такой высоте. Его занимала также гора в конце долины. Как ни посмотреть, это была поразительная вершина, и удивительно, что о ней не упоминает ни одна из книг, которыми неизменно завершаются все путешествия в Тибет. Он мысленно стал взбираться на гору, прокладывая путь по уступам и расщелинам, пока какое-то восклицание Мэлинсона не вернуло его на землю. Он огляделся и заметил внимательный взгляд китайца, обращенный к нему.
— Вы рассматривали гору, мистер Конвэй? — спросил тот.
— Да. Замечательный вид. Полагаете, у нее есть имя?
— Она называется Каракал.
— Никогда вроде бы не слышал. Очень высокая?
— Более двадцати восьми тысяч футов.
— Правда? Вот уж не думал, что подобные вершины могут быть где-нибудь за пределами Гималаев. Обследована ли она? И кто сделал замеры?
— Кто же, по-вашему, мой дорогой сэр? Разве монашество и тригонометрия несовместимы?
Конвэй обдумал это заявление и ответил:
— О, конечно, нет, совсем нет. — И вежливо засмеялся. Шутка, на его взгляд, была не ахти какая, но все равно стоило на нее откликнуться.
Вскоре они двинулись к Шангри-ла. Шли в гору все утро, медленно, выбирая самый пологий путь. Но из-за высоты и это требовало большого физического напряжения, так что ни у кого не оставалось сил на разговоры. Китаец в его паланкине путешествовал с удобствами, близкими к роскоши. И можно было посчитать, что он поступает не по-рыцарски, если бы воображаемая картина с мисс Бринклоу в таком королевском обрамлении не казалась столь нелепой. Конвэй, менее других страдавший от разреженного воздуха, старательно вслушивался в слова, которыми перебрасывались носильщики. По-тибетски он знал очень мало и смог только уловить, что люди радовались возвращению в монастырь. Он не сумел, даже если бы пожелал, продолжить беседу с их руководителем, потому что тот, наполовину спрятанный пологом, закрыв глаза, быстро погрузился в сон, для которого, видимо, настало урочное время.
Солнце пригревало. Голод и жажда если не исчезли, то, во всяком случае, отступили. А воздух — такой чистоты, будто прилетел с другой планеты, — радовал при каждом вдохе. Дышать следовало вдумчиво и размеренно, и это, хотя поначалу доставляло неудобства, постепенно привело их души в состояние почти восторженного спокойствия. Все тело ощущало единый ритм дыхания, движений и мысли; легкие, утратив свой беспорядочный автоматизм, подчинились общей гармонии разума и тела. Конвэй, у которого мистические переживания забавным образом уживались со скептицизмом, обнаружил, что он не без удивления и не без удовольствия воспринимает это новое для него ощущение. Разок-другой он бросил подбадривающие слова в сторону Мэлинсона, но молодой человек был занят преодолением трудностей подъема. Барнард тоже астматически заглатывал воздух, а мисс Бринклоу прислушивалась к некоей битве, развертывающейся в ее дыхательных путях, и по каким-то причинам ничем не хотела обнаруживать этого.
— Мы добрались почти до самого верха, — ободряюще произнес Конвэй.
— Однажды я бежала за поездом и чувствовала себя точно так же, — сказала она.
«Да, — подумал Конвэй, — есть люди, которые уверены, что сидр — это то же самое, что шампанское. Дело вкуса».
С удивлением он обнаружил, что, если не считать общей неясности происходящего, его мало что тревожит и, уж во всяком случае, нет никакого беспокойства за себя лично. Бывают в жизни моменты, когда человек широко распахивает свою душу, подобно тому, как он раскрывает кошелек в тот вечер, когда оказывается, что за развлечение надо платить много больше, чем предполагалось, но зато и неизведанных удовольствий оно тоже сулит гораздо больше. В то утро в долине Каракала, когда трудно было дышать, Конвэй именно так и двигался навстречу новым впечатлениям — охотно, самоотверженно и без волнений. После десяти лет, проведенных в Азии, он научился весьма придирчиво оценивать места, в которые попадал, и события, происходившие с ним; сейчас, должен был он признать, все выглядело необычайно многообещающе.