По правде говоря, я тоже точил зуб — отца-то в свое время застрелили. Да и самого меня литовской грамоте мать тайком учила, словно это преступление какое. Все мы царской властью были сыты по горло. Хотели своего, литовского государства, это ж и ребенку ясно. Но вряд ли пошел бы я в добровольцы, не посули они землю. Воевал за Литву, а думал о гектарах, которые получу. Под Гедрайчяй взял в плен офицера из штаба Желиговского. Прицепили мне крест, а я твержу свое — домой, и подавай мне землю! Не обманули. Отстригли десять гектаров от поместья. Распахал межу, брат ты мой, — теперь у меня четырнадцать! Хозяин. Вот уж заживу, кончились черные деньки… А на поверку вся маета была еще впереди. Начал избу ставить. Влез в долги. Потом — худой год. Еще задолжал. Ночи стали с гулькин нос — спать некогда, да и по ночам частенько не мог смежить глаз: заботы да беды одолевали. Эх, Гедиминас, земля хороша, если со стороны смотреть. А вот прижмешься к ней да обовьет она тебя руками — берегись! Из-за нее, как из-за девушки, человека порешишь.
Гедиминас, приподнявшись на локте, смотрит на усталое лицо отца. Прижаться бы щекой к его щеке, погладить бы поредевшие седые волосы…
— Ты — святой мученик, отец, — взволнованно говорит он.
— Каждый крестьянин, если он любит землю, мученик. Мученик, и к тому еще проклят навеки.
— Это потому, что мы никогда не довольствуемся тем, что есть. Земля наказывает человека за жадность.
Миколас Джюгас качает головой.
— Нет, земля почему-то благоволит к тем, кто ее не любит. К крепким хозяевам, помещикам. Щедра она к ним, хоть и ласкают они ее чужими руками. Жадность, говоришь… Какая тут жадность, если на маленьком клочке повернуться невозможно? Ведь не только о себе думаешь: будущее детей и днем и ночью покоя не дает. Хочется всех на ноги поставить, чтоб не мыкали горе, как мы. Вот и маешься весь свой век, хватаешь горстями, а ловишь щепотью, да и щепоть-то бывает пустая. Нет уж, Гедиминас, не видать тебе счастья на хуторе.
— Не знаю. Я вообще не знаю, отец, что такое счастье, мне не приходилось встречаться с ним. Человек не может быть постоянно счастливым или несчастным. Счастье — это отдельные мгновения, крупицы сахара, не растаявшие в стакане чая. Такие крупицы попадаются каждому, где бы он ни жил. Работа у крестьянина честная, И это главное. Крестьянин может нечаянно запахать птичье гнездо, порезать косой зайчонка, но ему не приходится резать людей.
Миколас Джюгас приподнимается на подушке. Глаза затуманились, словно он только что смахнул слезу.
— Не приходится резать людей… — глухо повторяет он. — Так говоришь потому, что не знаешь земли, Гедиминас, не знаешь ее, сын мой. Я же тебе говорил, если придется, человек за землю может родного брата убить. Я-то знаю, сам нечто похожее сотворил!
Гедиминас отшатнулся от отца, смотрит на него во все глаза.
— Очнись, отец. Что ты говоришь?.. — испуганно шепчет он.
— Знаю, сын мой, что говорю. Наизусть, как молитву, затвердил. Ксендзу исповедался, покаяние совершил, а грех по сей день сердце печет. — Миколас Джюгас торопится. Боится, что в последний миг не хватит отваги, — давно уже собирался он с духом, но недоставало сил открыть сыну правду. — Вглядись в эту яблоньку, сын мой. Помнишь? Я посадил ее весной после худого года. На память о Ка… Казюкасе…
— Помню, отец. И худой год помню. Как сейчас. Мне тогда шел пятнадцатый.
— Надо помнить, тот год надо помнить до скончания века, сын мой.
Гедиминас смотрит, затаив дыхание, на отцовскую руку — она тянется к его плечу, повисает в воздухе и тут же бессильно опускается.
— Страшное время было, сын мой, страшное… Я не оправдываюсь, но, если ты помнишь, как было… не хочу оправдываться — господь мне судья. Хочу, чтоб ты меня понял…
— Понимаю, отец, я хорошо тебя понимаю. Я ведь не ребенок, мне четырнадцать, — сказал я тебе тогда. — Спасибо за все, что вы для меня сделали.
— Хотел тебе образование дать, да и дал бы, если б не этот год, не ливни. Вышел бы ты, Гедмис, в люди, господь бог не даст соврать, вышел бы…
— Я верю, отец, знаю, что стараетесь из последнего. Не изводись зря, мне хватит и столько образования. С тремя классами гимназии можно какую-никакую службу найти. А вечерами буду учиться.
— Второй худой год кряду… — жаловался ты. — Будь Казюкас здоров или Анеле в его годах… Господь карает, и не ведаешь, за что.