Мать тоже сунула руку. Увядшую, костлявую и холодную. Она сдержанно прикоснулась губами. Сердце не екнуло, и Аквиле почувствовала, что теперь равнодушия в нем больше, чем злобы.
До большака шли вместе. Мать жаловалась, что не находит управы на Юргиса с Юсте — у одного книги, у другой танцульки в голове. Зато об Адомасе — ни слова. Звала захаживать. Родня все-таки («Хочешь не хочешь, а богом связаны…»). Мол, незачем обиды таить в такие времена, когда ложишься вечером и не знаешь, встанешь поутру или нет. Потом она дернула Аквиле за рукав, они приотстали, и тогда она шепнула ей на ухо о Марюсе. Видишь, с каким бандитом чуть было не связалась! Теперь-то она понимает, что была несправедлива к Кяршису. Сам господь бог послал ей такого мужа. Серьезный человек. Старательный, совестливый, хозяйственный мужик. За таким — как за каменной стеной. Дай только поспокойней станет. А тогда и насчет приданого посмотрим. Ведь не голодранка же, из крепкого хозяйства. Да и мы будто не родители, будто совести у нас нет, чтоб родное дитя с пустыми руками выпроводить, как подкидыша какого. Только будь умницей, держись подальше от этого душегуба проклятого. Что было, сплыло, а насчет сыночка-то… Все дети — дети… кто взрастит, тот ему и отец. Ладно, что я тут зря… Может, еще смилуется господь, откинет этот душегуб копыта. Ведь еще не конец, идет война-то. Господь не позволит, чтоб столько добрых людей померло, а такой остался. Не-ет, смилуется всевышний, услышит. А может, и услышал уж: говорят, одного из этой шайки немцы взяли.
— Взяли? — бледнея, переспросила Аквиле.
Мать кивнула и больше не заговаривала о Марюсе. Словно его судьба решена, а если и нет еще, то рано или поздно один конец, и нечего тут попусту языком трепать.
— …Такую свинью! — рокотал впереди Кяршис. — Четырнадцати пудов заколол…
— Да будет тебе, зятек, из-за свиньи… У людей головы летят. Другую откормишь, — утешал отец.
— А немцы-то тоже вор на воре, — откликнулась Катре Курилка, — в прошлом году нам за лошадь дохлятину всучили, а вчера, пока этих бандитов искали, гуся уволокли.
— Не только у нас, редко у кого вчера не подчистили. Слыхать, опять комиссия будет, лошадей станет смотреть. Тогда уж не один заплачет.
— Такие, как ты, и заплачут! — влепила мужу Катре Курилка. — Башковитый хозяин гвоздь в копыто, окорок комиссии — и вместе с лошадью домой.
— И-эх, голь на выдумку хитра, матушка, — заступился за тестя Кяршис. — Выдумывают люди, что только в голову взбредет. Но и немец поумнел, пожестче стал. Будто раньше такую свинью, как моя… Задарма, и спасибо не сказали, нехристи…
Разговаривая так, дошли до развилки. Вайнорасам налево, через деревню, а Кяршисам прямо, по бережку озера, на свой хутор. Когда прощались, Катре Курилка еще раз напомнила, чтоб не брезговали, захаживали.
— Давно так надо было, — сказал Кяршис, когда они остались вдвоем. Он весь сиял, продолжал удивляться, что так неожиданно помирился с родителями жены.
— Старуха сказала, кого-то из партизан немцы забрали, — вырвалось у Аквиле.
— Ага. Гудвалису полицейский сказал. А второго — на месте. Сами шкуру подставили, пока умничали. — Кяршис не скрывал удовлетворения, а Аквиле в его голосе уловила еще и неясную надежду.
— Что ты говоришь! Двоих… — Аквиле подождала, пока не унялось сердцебиение, а потом, успокоившись, равнодушно добавила: — А может, всех немцы сцапали…
— Не сцапали, так сцапают. Такая прорва войска, собаки. Человек не иголка, — с глубоким убеждением ответил Кяршис.
И снова, как недавно, на кладбище, Аквиле охватила внезапная злость.
— Зачем тогда съездил в харю Кучкайлису, если сам крови радуешься?
Кяршис закашлялся, даже мочки ушей посинели.
— Радуюсь не радуюсь, а будет, как должно быть, никто меня не спросит, кого пустить в лес, кого застрелить, а кого живьем взять, ага.
«Что правда, то правда, — подумала Аквиле. — И все-таки ты бы спал спокойнее, если бы из этих двух, угодивших к немцам, один оказался Марюсом». Надо было первой уйти с кладбища, не ждать, пока Кяршис увяжется, подстеречь Культю и осторожно, обиняками… Они же с Марюсом такие друзья были! Да и вообще у него нюх.