— Ага. Когда нашла тебя в тот вечер на сеновале, не знала, куда и кидаться. Вспомнила, что вы были друзьями-приятелями, и побежала к Культе. Что, плохо?
— Почему?.. Нет. Выходит… Кяршис не знает?
— Никто ничего не знает, Марюс. Только мы с Путримасом.
Аквиле показалось, что Марюс перевел дух.
— Тебе нужен этот… пистолет? — прошептала она.
— Хорошо бы…
Она откинула солому в ногах постели и, порывшись немного, вытащила завернутый в промасленную тряпицу пистолет с патронами.
— Вот он. Со всем, как полагается, — прошептала она, положив узелок рядом с постелью Марюса. — Может, плошку зажечь?
— Нет, не стоит. Я — ночная птица.
В его шепоте она уловила улыбку. Она слышала участившееся дыхание, шорох, и хотя между ними стояла непроглядная стена темноты, Аквиле видела, как он улыбается, ощупывая свое оружие.
— Вечером я тебе ладонь перевяжу и эти два пальца, — прошептала она; у нее приятно кружилась голова.
— Хорошо бы…
— Обязательно перевяжу.
— Хорошо бы, я хотел сказать, повидаться с Путримасом…
— Раза два он сюда залазил, но ты еще бредил. Наверное, не помнишь…
— Помнить-то помню. Думал, приснилось. Он разве не знает, что со мной уже можно говорить? Как с человеком?
— Как не знать! Позавчера приходил, хотел с тобой повидаться, но Кяршис рассердился за пол в баньке, обругал и выгнал. Если бы Кяршис в то время не вертелся во дворе, может, как-нибудь… Правда, Марюс, Культя никак не мог зайти. Но я придумаю что-нибудь, выманю Кяршиса из дому.
— Можно и ночью?
— Нет, ночью нельзя, Марюс. Немцы пригрозили: каждого, кто будет разгуливать ночью, на месте расстреляют.
— Ах, немцы…
— Они, Марюс, они. Со вчерашнего дня разрешили въезд и выезд из деревни, но ночью нельзя из своего двора ни на шаг. Так я пойду. И так засиделась. До вечера, Марюс.
— Пока, Аквиле.
Впервые он сознательно произнес ее имя в этом убежище. Несколько мгновений Аквиле стояла на коленях в темноте, чувствуя, что сердце распускается, как цветок розы в июне, а хлев заливает яркий весенний свет, и, охваченная этим радостным чувством, она поползла по норе, которая казалась ей волшебной тропой, ведущей в юность, — давно потерянной, но, оказывается, не навсегда.
В то утро Кяршис смотрел именинником: с ночи нашел в капкане хорька. Весть, что немцы разрешили выезжать из деревни, тоже подняла дух. И-эх, наконец-то он пустит в дело солод! Завтра-послезавтра сварит пиво — и в город. Аквиле посоветовала, что сперва стоит съездить договориться. О цене и вообще. Может, немцы так прижали эти подпольные кабачки, что бабы побоятся даже издали смотреть на пивную бочку. Кяршис согласился — дельный совет. Завтра — на телегу и в Краштупенай, разведает, как и что, но посудину под пиво не помешает подготовить заранее. Вот, освежует хорька и примется за кадки. В овине стоят, не должны бы рассохнуться. Все равно надо воды налить, чтоб запах плесени вытянуло.
— Видала хорька? — тащил он Аквиле за рукав к клети, где под стрехой висел зверек. — Хорош, чертяка! Волнистый, крупный. Хоть на выставку. Думаешь, один такой на хуторе? Ого! Нащелкаю за зиму, как орехов, а после войны хорьковую шубу только подавай — на вес золота потянет.
— Пошел-ка ты с этой падалью, — отмахивалась Аквиле. — Раз тебе так по вкусу эта дохлятина, поставь капкан в хлеву — утром, когда корову доила, как шмыгнет!
— Хорек-то? Очумели они, что ли! Вот и говорю, расплодились тут, как черти. Враз перенесу туда капкан. Прищемлю красавчику хвост, и-эх, прищемлю, будет знать, как яйцами лакомиться!
До самого вечера Кяршис сиял, как надраенный медяк. Работа спорилась, как всегда, когда человек в настроении, и от избытка веселости он даже насвистывал, а то и песенку напевал. И-эх, видать, все к лучшему клонится. Дорога из деревни свободна, в капкане — хорек. Знай покупай ячмень да вари пиво. Даст бог, вернет за сгубленную свинью.