Старик Яутакис сидит на лавочке на солнцепеке, закутавшись в тулуп, хотя день августовский. Осенью он умрет, и единственная дочь Катре станет владелицей богатого хутора. Старая дева с волосатой бородавкой на носу давно гадает, с какой стороны явятся сваты, но так и не может их дождаться. Ворота широко распахнуты, но в них въезжают только свои телеги, через них по утрам угоняют на пастбище, а вечером пригоняют домой стадо. Нет охотников ни до хозяйства в сорок гектаров, ни до хлевов, полных скота, ни до закромов, с верхом засыпанных зерном; нет смельчака, который, плюнув на женскую красоту, сказал бы: «Ладно, я уж выбью из этой ведьмы беса…» Правда, пока была помоложе, некоторые предлагали вечную дружбу («Баба — на ночь, да и не видать в темноте-то, а гектары Яутакиса — на всю жизнь»), но все нищие, бобыли; Яутакис посылал их к черту. Так что слава тебе, господи, что старика трясет озноб посреди лета, да и гроб давно припасен на чердаке (сам сколотил); можно сыграть свадьбу с первым попавшимся. Главное, чтоб руки были крепкие, ну, и не круглый дурак, а хозяйство она сама поведет. Не хозяин, работник нужен!
Лауринас Вайнорас надивиться не может: неужто земля перевернулась? Не успел рассеяться дух поминок, а хозяйка уже велит ему перебираться из амбара в комнату покойного. Ест он, правда, за одним столом с прислугой (пастушком Бенедиктелисом и девкой Агне), но в его тарелке появились жирные куски, сама Катре наливает борща — один черпак сверху, другой со дна, погуще, сама приносит полдник в поле. И не миску простокваши со вчерашней картошкой, как бывало, а ломоть окорока, кусок колбасы, а то и глазунью на сале! Катре умильно улыбается, просит отведать, как гостя; принесла даже кувшинчик пива, — мол, чтоб не скучно было ужина ждать. Лауринас Вайнорас жует сам не свой, прячет глаза. Хм… Неужто хозяйка не знает, что он любит Агне? Уже и свадьба намечена — на крещение; откладывать больше нельзя: ребенок будет… «Чует мое сердце, добра от этого не жди, — все чаще смахивает слезу Агне. — Давай уйдем, не дожидаясь рождества…» — «А жалованье? Ведь не заплатит!» Лауринас Вайнорас гладит плечи Агне. Он полон до краев добротой и любовью, как сосуд чистой родниковой водой. О-о, никого на свете он не любит и не полюбит так, как ее, свою единственную. «Не нужны мне ни глазунья, ни пиво. Лучше с тобой на голом полу, под дырявой крышей, чем с другой в золотом дворце. Только потерпи. Нельзя оставить жалованье: куда денемся без денег-то…» Провел эту ночь у нее в чулане, а на следующий вечер… О, не стоило перебираться в комнату покойного хозяина… Вошла она, это чучело, в одной ночной сорочке. «Лауринас, спишь?» Молчал, ни жив ни мертв. Был бы посмелее, послал бы к черту. Но как тут пошлешь, хозяйка ведь! Даже дух захватило, когда села на край кровати и молча принялась отпихивать его холодными руками к стене. «Нет, нет, нет…» Натянул было одеяло на голову, но тут тихонько открылась дверь Агне! «Не сюда попала!» — крикнула Катре. Душераздирающий крик, топот. В сенях с грохотом покатилось ведро.
Не прошло и недели, как ее хоронили.
— Она должна была понять, как это все получилось, — сказал Адомас отцу тогда, на Французской горке.
— Не знаю… Говорил, объяснял… Вроде бы помирились… Видать, не поверила, — вздыхал старик. — Так и похоронили здесь. Ведь ни родителей, ни братьев… круглая сирота была.
Адомас с Аквиле зашли в чулан. На потрескавшемся подоконнике горшок цветов, в углу кровать, рядом колченогий столик. Сколько наемных девок прошло через эту комнату! Сколько парней стучалось в окошко, сколько здесь плакали и любили! На этой кровати и отец ласкал свою… Здесь она провела последнюю ночь, решив лучше выпить яд, чем остаться девкой с ребенком. Красивая была, сказал отец. И Адомас представил себе ее, как она лежит на этой расшатанной кровати — белая, хрупкая, легкая, совсем как Милда. И он пожалел ее, пожалел отца, а еще больше — себя и Милду.
Он вышел со страшным холодом в душе. Словно из фамильного склепа, куда все равно вернешься.