— Да, Гедмис, я все еще уповал на чудо: что-то случится, и они обойдутся без меня. «Всех, кто сегодня свободен от службы, угощает комендатура, — сказал я своим парням. — В девятнадцать ноль-ноль отправляемся к ним продолжить траурные торжества». Бугянис побежал за водкой — карточки мне перед уходом сунул в карман Дангель, — и мы хлестали без удержу до сумерек, но ни один не мог как следует надраться. Нет, нет, они не знали о задании. Сам не понимаю, почему не сказал. «Видать, русские парашютиста сбросили. Придется деревни прочесать. А если это где-нибудь около лесов Венте, нам, может, предстоит приятная встреча с бандитами», — решили мои парни. И я поддакивал им, хохотал вместе с ними, пока сам не поверил, что так оно и будет. — Адомас раскурил потухшую сигарету. Он был трезв, хотя успел осушить бутыль. — А надо было сказать, Гедмис, надо было… Будрейка, когда тех согнали к яме, а нас выстроили напротив, снял автомат и швырнул наземь. «Мы не мясники, господин гауптшарфюрер…» Лемке осклабился. Мне почудилось, что не выстрел, а его зубы вонзились в спину Будрейке. «Не умеете поддерживать порядок, Herr Polizeichef». Перестроили цепь. Пятеро немцев — один полицейский, пятеро немцев — один полицейский. «Feuer!»
[30]Мы ударили… В живую стену, освещенную прожекторами, переплетенную ветвями, как путаница деревьев за ними. Мы стреляли в живые деревья, Гедмис, а потом, вырубив последнюю просеку, сложили свой инструмент и с песнями вернулись домой. В кузове у наших ног лежал труп Будрейки, но мы все равно вопили, как безумные, подпевая серым и черным немцам, хотели перекричать крики совести. Потом нас тошнило, один Бугянис держался молодцом. Немцы хохотали, не пускали к борту, и мы облевали труп Будрейки. Не смотри на меня как на сумасшедшего, мы все такие… четверо могильщиков… Господин комендант расщедрился, выдал еще несколько бутылок. Полагается на поминках, верно? И мы снова пили, а Будрейка валялся во дворе, с него сорвали погоны. Потом мы, четверо могильщиков, закинули его на плечи, словно колоду, — он окостенел — и потащили пустыми улицами в полицейский участок. Немцы не одиноки со своим Сталинградом, Гедмис, они умеют поставить дело так, что не только их матери плачут по своим детям. И мы плакали. Ты не веришь, но мы плакали! Такой парень был! Оставалась еще водка по комендантским карточкам. Вылакали все до последней капли. Бугянис вытащил откуда-то бутыль самогону, и ее пустили по кругу. Нет силы, которая свалила бы нас с ног. Мы бессмертны, Гедмис: история ставит памятники и убийцам.Адомас бубнил, глядя прямо перед собой на стену, оклеенную голубыми обоями, и ни разу не повернулся к Гедиминасу. Изредка он похохатывал, как бы оживляя этим свой рассказ, чтобы слушатель не заснул. Его откинувшееся на спинку стула тело наклонялось, лежавшие на столе руки меняли положение, но с последним раскатом хохота — Адомас снова застывал в прежней позе. В накуренной комнате его тело расплывалось, превращалось в смутную массу, дрожащую в голубом тумане; она то приближалась, то удалялась, почти таяла в пространстве. Гедиминас, не в силах справиться со странным чувством, протянул руку и отпрянул, нащупав теплое плечо.
Адомас вздрогнул, повернул голову. Их взгляды на миг, всего лишь на один миг, встретились.
— Знаю, о чем ты подумал. — Адомас оглянулся через плечо на диван, где лежал пояс с пистолетом. — Несколько часов назад это был выход, а после Ольшаника — бессмыслица. Умнее всех поступил Будрейка. Но для этого нужно мужество.
— Нет, только сердце, — отсутствующим голосом ответил Гедиминас, продолжая думать: «Табачный дым похож на мутную жидкость, а лампочка — на размякшую грушу. Мы заперты в четырехгранном сосуде из голубого стекла и замаринованы». Ему хотелось еще раз протянуть руку и коснуться Адомаса, но тот внезапно захрипел, как убиваемый зверь, и Гедиминас пришел в себя. — Зачем ты мне это рассказал? — прошептал он, чувствуя, как отпускает жесткий комок в горле, но теперь наливаются липкой горечью глаза. — Не мог найти более благодарного слушателя?
— Не знаю… — Стул Адомаса затрещал, чиркнула спичка, тишину нарушало лишь тяжелое дыхание. — Не знаю, Гедмис… Может, глаза Будрейки?.. Куски льда. Я тогда тонул… Ты подполз по льду на животе, протянул палку. Да, не стоило смотреть Будрейке в глаза. Никто не хотел закрыть ему глаза, мне пришлось подойти и положить на веки по медяку. Закрыл лед и все равно видел тебя. На льду. И эту протянутую палку…
— И пришел мне об этом напомнить, чтоб взвалить ответственность и на мои плечи? — Гедиминас оттолкнулся со всем стулом от стола и, отвернувшись от Адомаса, облокотился на спинку. Глаза предательски жгло, и он уткнулся в рукав, в страхе, что не выдержит, заплачет.
Адомас еще что-то говорил, замолкал, безнадежно ждал ответа. Паузы становились все продолжительней, голос — все тише, пока наконец совсем не угас. Грохнул стул, яростно затопали кованые сапоги у дивана, затрещали швы шинели.
— Спи, невинный младенец, сладко спи… — прошипели над ухом, а может, это ему померещилось.