(«Ja, ja, das ist твой. Aber я имею больше права на него. Das ist немецкий пленный. Его взяли unsere Soldaten. Ja, ja, ich verstehe dich, он за тобой числится. Ordnung ist Ordnung. Aber он уже ушел на работу. Arbeitet! Arbeitet schon, verstehst du? Германия все arbeiten. Война победить! Ты не хочешь война победить, к дьяволу!»)
За полтора года жители Лауксодиса сжились с пленными, привыкли их считать за своих. Пленные тоже больше не смотрели на крестьян как на чудища, собирающиеся их пожрать.
В лагере для военнопленных все как один лелеяли мысль о побеге, но, когда попали в деревню, где такая возможность была, эта мысль мало-помалу стала тускнеть.
— Совесть нашу усыпила сытая кулацкая деревня, — сказал однажды Федор, молодой слесарь из Перми. — Жрем да вкалываем, пока наших братьев на фронте бьют.
Все беспокойно уставились на Федора. Не из-за сказанного им — об этом многие подумывали, — все опешили от неожиданной откровенности новичка. За целый месяц с того дня, как Федор появился в батрацкой — его привезли из другой деревни, — от него только изредка слышали словцо. И слова всегда были загадочные, с подковыркой; они вроде и не требовали ответа, но заставляли призадуматься. Он не вступал в беседы, не спорил: швырнет в тихую заводь один-единственный камешек и с любопытством следит, как расходятся круги по воде.
— Как подумаю, что вернусь когда-нибудь домой, никакой от этого радости нету, — продолжал Федор под угрюмое молчание мужчин, сидевших на своих койках. — Да и как тут радоваться — родина не ждет таких сыновей. Что я скажу ей, вернувшись? Мол, в то время, как мои товарищи умирали за нее, я хлебал жирный литовский борщ?
— Аминь, — буркнул Василь, развалившийся на кровати. — Батюшка Федор отслужил вечерню, теперь можно и на боковую.
— Ты часом не генерал будешь, что так каешься? — раздался еще чей-то голос. — А может, встретил первого немца и поднял руки?
Федор расхаживает между двумя рядами коек, выстроенных изголовьями к стене, в проходе могут разминуться двое. Вечер погожий, но комната утопает в густых сумерках — закат заслоняет густой сад. Большая продолговатая комната загромождена смутными тенями предметов, среди которых мелькают пятна побелее — пленные в исподнем.
— Вот живу я среди вас — и как-то не верится, что вы ходили в советскую школу, читали газеты, работали, — ответил Федор, продолжая расхаживать по проходу между койками. Руки в карманах штанов, голова опущена, словно ему стыдно смотреть товарищам в глаза. — А ведь тут наверняка есть и комсомольцы и бывшие общественники, может, даже стахановцы есть. Выросли под красным знаменем, аплодировали, кричали: «Коммунизм строим», а вот представился случай подкрепить слова делом — и нету вас… Постыдились бы хоть отцов своих, которые кровь проливали за революцию, черт подери. И призадумались бы, кем бы вы были, если б не Октябрь…
— О-а-у! — зевнул плотной грудью Охро. — Я бы разводил виноград. У моего отца был чудный виноградник под Тбилиси.
— А я… — откликнулся Василь и тоже зевнул. — Нет, не знаю, кем бы я стал. Тут такое дело, что и не скажешь. Зато, мой отец еще был бы жив. У нас в роду все ядреные. Дедушка до девяноста дотянул…
— Да вот… — начал было еще кто-то, но тут раздался злой голос Геннадия:
— Заткнись, Василь! И ты, Охро. Нечего похваляться своими кулацкими замашками. Мой отец тоже мог жить, а погиб. За революцию. За то, чтоб я стал тем, кем захочу. А меня сызмальства тянула медицина. Если б не фашисты да не война, я бы окончил школу рабочей молодежи, поступил в институт. Ушел в армию, оглянуться не успел, как… Мало разбираюсь в оружии, но застрелиться-то мог. Время было. Только… Побоялся? Нет. Наверное, нет. Мог бежать, схлопотал бы пулю в спину. Тоже не получилось… Молодым трудно умирать, хоть о годах вроде и не думаешь. Трудно умирать, Федор. Вот она, наша вина, Федор!
Федор остановился у кровати Геннадия. Хотел было присесть рядом, но передумал и только положил руки на изножье.
— Вина! — тяжело выдохнул он. — Не знаю, вправе ли кто обвинять нас. Вина наша не в том, что остались в живых, а в том, что примирились со своей судьбой. Признайтесь: есть ли среди вас хоть один, кто готов бросить этот сытый блошиный питомник и уйти в лес? Сразу же, не трясясь за свою шкуру?
— В лес? С пустыми руками? — разинул рот Геннадий. — Вот если…
— Я сказал — не трясясь за шкуру, — резко обрубил Федор. — Нет, вы не желаете сами открыть дверь, вы думаете не о том, как бороться, а о том, как уцелеть. Уцелеть живыми трупами.
— Да ведь нету смысла по-глупому в петлю…
— Видать, тебе жить надоело, Федор, — отозвался Василь. — Что ж, тикай в лес, никто не держит. Ежели хочешь, сала дадим на дорогу.
— Если уж бежать, то хоть знать куда, — отозвался другой. — А так, вслепую, без ничего… Немцы переловят, как цыплят.
Федор молча направился к своей койке и лег. Пленные еще долго спорили, обсуждали вызов, брошенный новичком; одни отвергали его как неразумный, другие принимали с оговорками, но все сходились на одном: бежать без оружия, без связи с местным населением — самоубийство.