В Перт он прилетел в разгар лета. Никогда еще ему не доводилось просидеть в самолете столько времени подряд. Сперва — восемнадцать часов до Сиднея, потом — местным рейсом через весь континент, по размерам лишь чуть-чуть не дотянувший до США, а по населениею — лишь чуть-чуть перегнавший Нидерланды. Пустая, дикая страна, каменистая земля, занесенная горячим песком, бескрайние просторы, объявленные аборигенами «священной территорией». И узкая прибрежная полоса, заселенная другими, виноградарями и овцеводами. В Перт он приехал на литературный фестиваль. В этот раз на праздник пригласили не только поэтов и писателей, но и издателей, критиков, а из переводчиков — не тех, кто, паразитируя на авторах, километрами гнал второсортное дерьмо, но проникавших в самую сердцевину книги или стихотворения, старательно отыскивавших наилучшие аналоги, по мере сил справлявшихся с неразрешимыми проблемами. Большую часть писателей он, восхищаясь их работами, не в силах был переносить в личном общении. На хорошей бумаге, в красивом переплете они выглядели великолепно, но живьем он не был готов с ними встречаться: запах пота, небрежная стрижка, вычурная обувь, жуткие бабы, которых они таскали за собой, шелест сплетен, зависть друг к другу или блядское поведение, кокетство, хвастовство — все это заставляло Эрика держаться подальше от них. Из мартовской слякоти он угодил в разгар лета: температура доходила до сорока градусов и заседания проводились в огромных шатрах. Ему пришлось выступать вместе с танзанийским поэтом, шефом отдела искусств «Нойе Цюрихер цайтунг», прозаиком из Квинсленда и издателем из Сиднея. Речи их безмятежно текли поверх голов аудитории, состоявшей главным образом из дам среднего класса, и он заметил, как неожиданно фальшиво прозвучали многие из обсуждаемых ими тем. Споры, в которых принципиально расходились самые крупные голландские газеты и о которых он успел позабыть еще в пути, между Дюссельдорфом и Дюнкерком, здесь, вдали от родины, возродились с новой силой, сопровождаясь кипением страстей, по накалу сравнимых, с одной стороны, с межплеменными войнами в Свазиленде, а с другой — со средневековыми теологическими дискуссиями, причем участники их, как правило, не имели внятного представления о предмете разговора. По окончании дискуссии романист и поэт уселись перед входом в шатер у стола, где были разложены их книги, и занялись раздачей автографов, но Эрику, издателю и критику подписывать было нечего; прихватив бутылку вина и стаканы, они расположились вместе с шефом отдела искусства и датским писателем, оказавшимся среди публики, на ближайшем газоне. Но скоро Эрик почувствовал себя лишним на этом празднике жизни. Шеф искусств и издатель рассуждали о продажах, списках бестселлеров, рекламе и других подобных вещах, из соседней палатки доносились восторженные завывания индонезийского поэта, вечерние тени расползались под толстыми тропическими деревьями, и он вдруг понял, что не хочет возвращаться домой. Брак его оказался неудачным, некоторое время он прожил в одиночестве, перебиваясь случайными связями, дружбами, завязывавшимися в кафе и попытками сочинять стихи. Потом появилась Аннук… слишком рано, подумал он. В литературных кругах его хорошо знали: не осталось крупных, уважаемых писателей, не испытавших на себе болезненных уколов его пера; газета, в которой Эрик печатал свои статьи, предложила ему вдобавок постоянную колонку: «Бары и городские сплетни». Литературный пруд, полный уток и лебедей, нуждался в охотнике для отстрела лишних хлесткими рецензиями. Литература сделалась карьерой, любой болван, едва выучив родной язык, непременно сочинял роман, дебюты следовали один за другим, а он состоял в команде очистки, занимаясь неприятным, но необходимым трудом. Случаи, когда чужая работа вызывала у него восторг, встречались исключительно редко; в основном приходилось возиться с безнадежно средними авторами, и иногда ему казалось, что вонь от килограммов дерьмовой прозы впиталась в его кожу и волосы. Работа начала вызывать у него отвращение.