Когда же это началось? Не тогда ли, когда внезапно умерла Хромуха, одинокая старуха, которая, как подбитая сова, переваливалась с ноги на ноги и дурного глаза которой побаивались, пожалуй, все на селе? Странная, страшная женщина. Лицо ее всегда кривилось, будто от внутренней боли, в глубине глаз метались серые молнии, никогда она не смеялась, а когда говорила, тряслась всем телом, и голос у нее был глухой и шипящий. Не любили ее, боялись, а вот умерла, унесла свою загадку – и словно сквозняком повеяло с пустующего места. Будто лишились люди чего-то невосполнимого и обязательного, маленького узелка, разорви который – и пойдет расползаться, расплетаться людское кружево.
А может, началось все с тех пор, как умер дядька Виня – сельский горбун с впалыми глазами, на дне которых вряд ли кто видел затаившуюся муку и усталую грусть. Он чудом выжил после перелома позвоночника, чудом прожил до сорока пяти и тогда простудился и помер. Без хозяина запустел сельский клуб, и молодежь перестала ходить в него, по вечерам тянулась в соседнее село. А маленького чудаковатого завклуба до сих пор поминают, и престарелой его матери все чудится шаркающая походка, кашель, голос с гнусавинкой, и вздрагивает она до обморока от случайного шороха в окне, но все же продолжает на что-то надеяться. Живут еще яблони и вишни, которые посадил горбун Виня в почти каждом дворе, еще идут часы, которые чинил задарма любому, не пожелтели еще сделанные им фотокарточки в альбомах сельчан… А клуб и сейчас стоит. Свалили туда сломанную мебель, обломки агитации да и закрыли под замок.
А может, пошло все от реки. Обмелела: не река, а грязный ручеек, только широкие берега те же, будто плечи убитого великана.
Когда же началось это медленное умирание? Или же затянувшееся выживание? Может быть, просто лопнуло людское терпение и мало-помалу, как воздух из пробитого колеса, начали исчезать, убегать люди? И никакие посулы, уговоры и угрозы не в силах остановить это движение. Видно, перекачали с давлением-то… Это два сельских начальника: десятилетиями сменяли друг друга на постах. Сначала пятилетку один правит колхозом, другой на сельсовете отдыхает. Потом приезжает руководство, покумекает, прикинет виды на урожай, произнесет прочувствованную речь, организует выборы. Второй председательствует на колхозе. Так было долго, пока не сняли сразу обоих – за беспробудное пьянство и окончательный развал всего, что еще можно было развалить. Поставили двух новых, выделили откуда-то какие-то фонды – и построили дорогу. Скоро до села дотянется. И дай бог, чтобы было кому по ней ездить. Потому как совсем уже чуть-чуть осталось до полного исчезновения. И уедет тогда по шоссейке последний житель.
Прохоров шел по родному селу. Сердце колотилось, и все же казалось ему, что из всех окон смотрят на него десятки глаз. Но на улице было пустынно: ни детей, ни женщин, ни мужиков. Только один раз пропылил на велосипеде незнакомый парень.
– Здравствуй, Кирилловна! – заметил он сгорбленную старуху у калитки.
Та не ответила, быстро перекрестилась.
– Чего крестишься… – буркнул Прохоров. – Не видишь, живой.
Прохоров перекинул из руки в руку чемодан и зашагал дальше. Впереди виднелась его хата. Пугающая мысль пришла в голову: а вдруг не ждут, вдруг не предупредили и не дошла телеграмма?.. Он остановился, почувствовал, как заломило в груди. «Нет, не может быть… Не может». Он поставил чемодан на землю и огляделся. Было тихо. Степан снял панаму, вытер взмокший лоб и тут заметил, как дрогнула в окошке занавеска, и за ней мелькнуло лицо матери. Степан охнул растерянно, схватил чемодан, рванулся вперед, тут же выбежала мать, он бросился к ней, она повисла у него на шее. «Сынок, сынок мой родной», – повторяла она сквозь рыдания. Степан чувствовал, как текли по его небритым щекам слезы, он продолжал держать в руке чемодан и обнимал маму другой рукой. Так они долго стояли на пустынной улице. Мать что-то спрашивала, но не слушала его ответов, а он говорил что-то совсем невпопад, сейчас это были просто слова, звуки, мать и сын не вникали в их смысл, желали лишь одного: слышать родной голос, живой, невредимый, не забытый после долгой разлуки.
Через полчаса прикатил на велосипеде запыхавшийся отец, и они снова обнимались, но уже втроем. Никогда они не были так близки и дороги друг другу. Потом сели рядышком, отец поторопился закрыть дверь, а мать взяла Степу за руку и не выпускала, смотрела на сына и все вздыхала, вытирала глаза передником. Степан сбивчиво, повторяясь, рассказывал про госпиталь, про дорогу домой, старательно обходил все страшное и нелепое, что случилось с ним. А мать все равно плакала, гладила черные с проседью волосы Степана, отец же больше молчал, дымил «Беломором», временами хмурился и глубоко вздыхал. Наконец своим привычным повелительным басом скомандовал накрывать на стол, мать виновато спохватилась, засуетилась, забегала.
А отец придвинулся поближе к сыну.
– Страшно там было, сынок?
– Страшно, батя.
– И убивать приходилось?
– И убивать…