– Это вы, Бэллерс? – отозвался я.
– Разрешите задать вам один вопрос, сэр. Ваше присутствие на корабле никак не связано с нашей беседой? –
сказал он. – Вы не собираетесь пересмотреть свое решение, мистер Додд?
– Нет, – ответил я и, заметив, что он медлит, добавил: –
Спокойной ночи.
После чего он вздохнул и удалился.
На следующий день он снова сидел на палубе, закутавшись в коврик из меха пумы, читал свою книгу и с прежним постоянством глядел на море. Рядом не оказалось плачущих детей, но я заметил, что он то и дело оказывает мелкие услуги какой-то больной женщине. Ничто так не развивает подозрительности, как слежка: стоит человеку,
за которым мы наблюдаем, высморкаться, как мы уже готовы обвинить его в черных замыслах. Я воспользовался первым удобным случаем, чтобы пройти на нос и поближе рассмотреть эту больную. Она оказалась бедной, пожилой и очень некрасивой. Я почувствовал угрызения совести, и мне захотелось как-то загладить несправедливость, которую я допустил по отношению к Бэллерсу. Поэтому, заметив, что он опять стоит у перил и смотрит на море, я подошел к нему и окликнул его:
– Вы, кажется, любите море? – сказал я.
– Страстно, мистер Додд, – ответил он. – Я не устаю им любоваться, сэр. Я в первый раз пересекаю океан, и, мне кажется, в мире нет ничего великолепнее. – Тут он процитировал строфу из стихотворения Байрона.
Хотя это самое стихотворение я учил в школе, но я родился слишком поздно (или слишком рано), чтобы любить Байрона, и звучные стихи, продекламированные с большим чувством, поразили меня.
– Так вы, значит, любите поэзию? – спросил я.
– Я обожаю чтение, – ответил он. – Одно время у меня была небольшая, но хорошо подобранная библиотека, хотя потом я лишился ее. Но все же мне удалось сохранить несколько томиков, которые были верными спутниками моих странствий.
– Это один из них? – спросил я, указывая на книгу, которую он держал.
– Нет, сэр, – ответил он, показывая мне перевод на английский язык «Страданий молодого Вертера». – Этот роман недавно попал мне в руки. Я получил от него большое удовольствие, хотя он и безнравствен.
– Как безнравствен?! – воскликнул я, по обыкновению негодуя на подобное смешение искусства и морали.
– Право же, сэр, вы не станете этого отрицать, если он вам знаком, – ответил Бэллерс. – В нем описывается преступная страсть, хотя изображена она весьма трогательно.
Подобную книгу невозможно предложить порядочной женщине. О чем можно только пожалеть. Не знаю, как вы смотрите на это произведение, но на мой взгляд – я говорю об описании чувств – автор далеко превосходит даже таких знаменитых писателей, как Вальтер Скотт, Диккенс, Теккерей или Готторн, которые, по-моему, не описывали любовь столь возвышенно.
– Ваше мнение совпадает с общепринятым, – сказал я.
– Неужели, сэр? – воскликнул он с искренним волнением. – Значит, это известная книга? А кто такой Гете? Он был известным писателем? У него есть и другие произведения?
Таков был мой первый разговор с Бэллерсом, за которым последовало много других, и в каждом проявлялись все те же его симпатичные и антипатичные черты. Его любовь к литературе была глубокой и искренней, его чувствительность, хотя и казалась наивной и довольно смешной, отнюдь не была притворной. Я дивился моему собственному наивному удивлению. Я знал, что Гомер любил вздремнуть, что Цезарь составил сборник анекдотов, что
Шелли делал бумажные кораблики, а Вордсворт носил зеленые очки, – так как же я мог ожидать, что характер Бэллерса окажется созданным из одного материала и что он во всем будет подлецом?
Поскольку я презирал его ремесло, я думал, что буду презирать и самого человека. И вдруг оказалось, что он мне нравится. Я искренне жалел его. Он был очень нервным, очень чувствительным, робким, но обладал по-своему поэтической натурой. Храбрости он был лишен вовсе, его наглость порождалась отчаянием, на подлости его толкала нужда. Он принадлежал к тем людям, которые готовы совершить убийство, лишь бы не признаться в краже почтовой марки. Я был уверен, что предстоящий разговор с
Картью терзает его, как кошмар; мне казалось, что я замечаю, когда он думает об этом свидании, – тогда по его лицу пробегала мучительная судорога. И все же у него ни на секунду не появлялось желания отказаться от своего намерения – нужда гналась за ним по пятам, голод (его старый знакомый) держал его за горло. Иной раз я не мог решить, презираю я его или восхищаюсь этой робкой и героической готовностью совершить подлость. Образ, возникший у меня после того, как он ко мне приходил, был вполне справедлив. Меня действительно боднул ягненок.
Человек, которого я сейчас изучал, больше всего заслуживал названия взбунтовавшейся овцы.
Надо сказать, он прожил тяжелую жизнь. Он родился в штате Нью-Йорк; его отец был фермером и, разорившись, отправился на Запад. Ростовщик-нотариус, который разорил этих бедняков, кажется, почувствовал в конце концов некоторое раскаяние: выгнав отца на улицу, он предложил взять на воспитание одного из сыновей, и ему отдали