– Черт знает что такое! – сказал он. – Половина припасов никуда не годится. Джон Смит дождется, что я сверну ему шею. Затем явились два негодяя газетчика и пытались взять у меня интервью, пока я не пригрозил изукрасить их так, что родная мать не узнает. Потом приполз какой-то миссионер, предлагая бесплатно свои услуги в качестве матроса, чтобы мы отвезли его на Раиатэа или куда-то там еще… Я пообещал ему хорошего пинка, и он ушел, ругаясь на чем свет стоит. Так бы я и позволил ему портить вид моей шхуны.
Пока капитан произносил эту речь, где юмор так странно сочетался с самомнением, я заметил, что Джим смотрит на него внимательным, оценивающим взглядом, словно на что-то интересное, но давно знакомое.
– На одно слово, Лауден, – сказал Джим, неожиданно повернувшись ко мне, и, когда мы вышли на палубу, продолжал: – Он всегда будет стараться настоять на своем, но ты, пожалуйста, с ним не спорь. Я знаю эту породу: он скорее умрет, чем кого-нибудь послушается, а если ты его разозлишь, он растопчет тебя. Я редко навязываюсь с советами, Лауден, и только когда твердо знаю, что говорю.
Столь неудачно начавшаяся беседа благодаря смягчающему влиянию шампанского и присутствию женщины стала гораздо дружелюбнее и оживленнее. Мэйми в великолепной широкополой шляпе и в шелковом пунцовом платье казалась на фоне убогой каюты настоящей королевой. Беспорядок вокруг подчеркивал ее свежесть и аккуратность, неуклюжий Джонсон оттенял ее хрупкое изящество, и она сияла в этой жалкой каморке, как звезда, так что даже я, не принадлежавший к числу ее поклонников, почувствовал легкое восхищение. А капитан, который отнюдь не был дамским угодником, предложил, чтобы я увековечил эту сцену своим карандашом.
Как я ни торопился, прошло около полутора часов, прежде чем мой рисунок был закончен: портрет Мэйми был отделан во всех деталях, а изображения остальных только набросаны, в том числе на заднем плане – изображение самого художника, которое было найдено очень похожим. Но больше всего Мэйми понравился ее собственный портрет.
– Ах! – воскликнула она. – Неужели я действительно такая? Неудивительно, что Джим… – Она запнулась и закончила, перефразируя строку известных стихов: – Портрет так же прелестен, как Джим хорош.
Мы все засмеялись, и вскоре уже прощались с ней и
Джимом, и смотрели им вслед, когда они проходили по освещенной фонарями пристани.
Так мы расстались среди шуток и смеха. И я осознал, что произошло, только когда все было кончено. Фигуры новобрачных исчезли в вечернем сумраке, их шаги замерли, на борту шхуны матросы снова взялись за работу, а капитан – за свою сигару, и после долгого дня, заполненного самыми разнообразными делами и чувствами, я наконец остался наедине с собой. У меня было очень тяжело на сердце, но, возможно, это объяснялось усталостью. Я
стоял облокотившись о борт, глядел-то на затянутое облаками небо, то на отражение фонарей, дрожащее в волнах, и чувствовал себя как человек, утративший всякую надежду и мечтающий о могиле, словно о спокойном приюте. Но тут я вдруг подумал о «Городе Пекине», приближающемся со скоростью тринадцати узлов к Гонолулу, с ненавистным
Трентом (а может быть, и с таинственным Годдедаалем) на борту. И при этой мысли кровь закипела у меня в жилах.
Мне показалось, что нам ни за что их не опередить – ведь мы до сих пор стоим у причала и занимаемся какими-то глупыми консервами, теряя драгоценные минуты! «Ну, пусть они доберутся туда первыми, пусть! Мы тоже туда явимся». Я считаю, что в этот миг круг моего жизненного опыта замкнулся – я с радостью подумал о возможном кровопролитии, и больше мне испытать было нечего.
Кроме того, еще одна мысль радовала меня. Я понял, что моему другу удалось меня воспитать, что романтика делового предприятия (если только наша нелепая покупка заслуживала такого названия) опьянила мою душу дилетанта, и кровь янки в моих жилах ликовала и пела, пока мы выходили через бурлящий пролив из бухты.
Прошло много времени, прежде чем работа кончилась и я смог лечь. Но и потом сон продолжал бежать моих глаз, а едва я заснул, как (по крайней мере так мне показалось) был уже разбужен криками матросов и скрипом натянувшихся канатов.
Мы отчалили прежде, чем я успел выйти на палубу. В
туманном предрассветном сумраке я увидел впереди дым и огни буксира, который выводил нас из гавани, и услышал, как он, пыхтя, режет крупную зыбь бухты. Над нами, окутанный туманом, лежал на холмах Сан-Франциско, сверкая огнями. Мне показалось странным, что фонари еще не погашены, – ведь без них, только при бледном свете зари, я сумел узнать одинокую фигуру, стоящую у причала.