Под стать хоромам были и повозки, от богатства которых у Олексея захватывало дух. Колико же их двигалось взад и вперед на дорогах! Как гусей! А сколь роскошно разукрашены возы! Один из них привлек и взгляд Феодосии. Сотворен в виде ладьи, на коей стоял огромный сундук с золочеными коваными накладками и окошками из слюдяных пластин, и все размалевано по багряному фону синими и золотыми вьюнками. А лошадей впряжено три пары! И рядом с возом, держась за золоченые же ухватки, бежали с двух сторон разодетые в короткие парчовые кафтаны явно иноземного пошива высокие красивые молодые детины! Да еще впереди и в хвосте мчались верховые в меховых шапках и сафьяновых сапогах. Лошади под всадниками играли, что вода на перекатах, а гривы и хвосты их летели волнами, словно у девиц, распустивших на реке косы.
– Вот чума, какие кони! – восхитился Олексей и замер глазами, охватившись мечтой о таком же коне, что непременно будет у него в самое ближайшее время. Нравилось Олексею тешить свое самолюбованье.
– Почто же детины за возом ногами бегут? – вопросила Феодосия. – Али коней у их барина нет?
– Коней у него как в реке рыбы. А бегут для роскоши. Чтоб других завидки брали.
– А видал, Олеша, сколь дивен сзади на возу семейный знак? Прорезан и выпукло, и витиевато, как ворота в алтарь в самом богатом храме.
– У меня еще витиеватей будет, – бросил стрелец.
– А у нас, у Строгановых, – я-то по батюшке Строганова, знак простой – солонка с горкой соли. Тут ничего особо узорного не сотворишь. Но ежели бы стала размалевывать воз, то натворила по синему полю золотых звезд на сферах…
– Будет у тебя повозка в звездах! – пообещал Олексей, со значением глянув Феодосии в очи.
Та засмеялась.
– Ты все о том же. А ведь не развенчана я с Юдой Ларионовым.
– Плевать хотел на сие. Повенчана, не развенчана… Не при Иване Грозном живем! Свободен я духом от всяческих уставов. Они меня бесят!
Феодосия покатывалась от смеха.
Неожиданно движение застопорилось, и заклубилась над обозом некая забота. Оказалось, в сем месте, примечательном огромным неохожим дубом на песчаном гребне, обоз, как разорвавшиеся четки, должен рассыпаться в разные стороны, ибо каждому землячеству надлежало въехать в разные огубы Москвы. То был момент прощания. Внешне без чувств и нежностей миг сей вызвал у обозников, сплоченных месячным совместным путешествием, и грусть от неизбежного расставания, и радость, что добрались, потеряв лишь двоих товарищей, и волнение от предстоящего освоения огромной, одновременно и опасной, и манящей Москвы.
На росстани, от которой отходили три дороги, разошлись и пути Феодосии и отца Логгина. Бо ежели все тотьмичи собирались ехать на тотемский постоялый двор, содержавшийся Амвросием Строгановым (не сродственником, а одноименцем Феодосии), то батюшка, мысленно уже отделивший себя от чуждой ему тотемской паствы, решительно свернул на путь духовный, ведущий прямиком в приказ, ведавший хозяйственными вопросами московского патриарха. (Через двоицу часов отец Логгин, исполучив виталищную грамоту, обживал временную обитель. А через ночь матушка Олегия, не перенеся волнений долгого пути, родила батюшке восьмимесячную дочь Евстолию, впрочем, здоровую, хотя и плаксивую.)
– А мы куда же, Олексей? – тревожно говорила Феодосия. – Мы как же?
– Поедем по той дороге, которая для костромичей и вологжан. Виден с нее Неглинный верх. Во-о-он он! Курится.
– Отчего курится? – вопросила Феодосия, которой показался даже отсвет зарева.
– Кузнечная слобода. Сплошные кузни, пушечный двор, где льют пушки, потому день и ночь там огонь раздувают.
Действительно, над Неглинным верхом, небольшой горой, усаженной избами и постройками, поднимались струи дымов. Видны были невеликие монастыри с набалдашниками золотых и лазурных куполов, как потом, изучив Москву, выяснила Феодосия, Варсонофьевский, Рождественский и Девичий. Место сие у состоятельных москвичей не было в чести из-за опального погоста, где зарыт был Борис Годунов с супругой и сыном Федором. Закопаны они были без произнесения молитв, отчего кладбище и огубье пользовались дурной славой. Но хоть и без песнопений, да все не так позорно схоронили Бориса, как Лжедимитрия, нагое тело которого везли в навозной телеге. Притом все тяготы с похоронами самозванца сопровождались такими колдовскими событиями, что пришлось кроме втыкания в сердце осинового кола (что не помогло) сжечь останки лжецаря в деревне Котлы, пеплом зарядить пушку и выстрелить в сторону, откуда явился в столицу сей лукавый бес. Только после сего лед, покрывший огороды и поля в мае и сгубивший урожай жита и сады фруктовых овощей, растаял в одну ночь, и москвичи с облегчением перекрестились.