Есть ли во всем этом его вина? Видно, виноватых здесь нет: каждый просто поступал так, как был должен. И Крыцкий, когда не позволял уйти из Бретвельде, и Свентовец, когда выполнял приказ, и он, когда посылал Фурана на штурм фольварка Редлиц. Фурана сразила очередь. Граль на один день пережил отца. В этом нет ничьей вины: жертвы на войне неизбежны… А может, все-таки он виноват?
— А чего она от тебя хотела? — снова обратился он к Лекшу. — Не мог бы ты мне теперь сказать, что она хотела? — Слово «теперь» он произнес с нажимом. — Ну, что она говорила, как выглядела?
Лекш долго молчал. Кольский знал, что он колеблется: говорить или нет? И что говорить?
— Хотела, — шепчет он наконец, — как бы тебе это объяснить, чтобы было возобновлено следствие по тому делу. Хотела понести наказание, искупить вину. Впрочем, — махнул рукой, — не знаю. Может, только… — Он оборвал фразу на полуслове и смотрел на ракету, медленно опускавшуюся на Бретвельде. — Сам знаешь, как ты с ней поступил. Ты был не прав. — Он ожидал резкого возражения, но Кольский только глубоко затянулся сигаретным дымом. — В конце концов, какой бы она ни была, пошла добровольцем в армию, и это со счетов не сбросишь.
— Что за идиотизм! — вдруг взорвался Кольский. — Хотела искупить вину! Что за ребячество!
— Как это «идиотизм»?! — в свою очередь возмутился Лекш. — А что же, укрытие дезертира не в счет?
— Ты ничего не понимаешь, — сказал поручник, — и не желаешь понимать. Но не сердись. Я тоже хорош… Впрочем, разговор беспредметен. Вина, наказание, прошлое? Какое это имеет теперь значение! Когда я был маленьким, — продолжал Кольский, — у меня был друг, его звали Адам. Мы с ним играли: он, например, изображал полицейского, а я — бандита. И наоборот. Мы стреляли друг в друга из пробочных пистолетов. А недавно я стрелял в него из ТТ.
— Что общего имеет одно с другим?
— Не знаю. Когда мы покидали Редлиц, мне пришло в голову, что для нас самое главное: ничего не додумывать. Зачем ломать себе голову, на сколько часов раньше мы должны были отойти на холмы? Может, отошли в самый раз, может, слишком поздно, а может, рано? Сейчас мы на холмах, и точка. Ты говорил об Олевиче? Скажи, что нам теперь до того, что было тогда с Олевичем? Ты видел, как он держался во время штурма Редлица? Ну говори, видел?
— Видел, ну и что из того? Я не узнаю тебя, Кольский. Мы говорим о совсем разных вещах. Просто ты устал и перевозбужден. Хорошо держался? Мы учтем это… Дезертирство является дезертирством, вина — виной… Все остается на своих местах. Неужели ты и впрямь думаешь, что после Бретвельде мир переменился?
— Боже, какой же ты идиот, Лекш! Извини меня… Мир не стал другим, просто сейчас он выглядит иначе. Ты этого не замечаешь?
— Кольский! — сухо проговорил Лекш. — Не сходи с ума. Ты ведешь себя как щенок. Вспомни, что ты сам говорил, и вспомни, наконец, что тебе самому грозила штрафная рота. Так ведь было…
Поручник не ответил; закрыл глаза и отвернулся от Лекша. Он не доверился ему в самом главном, в чем не отваживался сознаться даже самому себе: ему хотелось увидеться с Евой.
Впервые за много дней он почувствовал, что не смог подавить в себе этого желания. А он уже считал, что чувство никогда не вернется и что сказанные им тогда Еве слова были последними и единственно правильными. Они казались теперь ему такими жалкими и неестественными! «Надел на себя чужую личину, перевертыш», — подумал он. Это слово причинило бо́льшую боль, чем два месяца назад.
«Не уходи», — просила Ева, когда он целовал ее на прощание. В ее глазах стояли слезы! Он сорвал занавески с окна, и тогда оказалось, что они перестали быть одни, что на них смотрят… Он мог забрать с собой Еву два дня назад, вчера, а сегодня это уже было не в его силах…
Подошел Калета с фляжкой в руке:
— Немного осталось, товарищ поручник. Выпейте.
Кольский поблагодарил и сделал большой глоток. Потом посмотрел на лицо Калеты. Это была добродушная крестьянская физиономия со следами усталости, как после тяжелой работы.
Над Бретвельде вновь зависла ракета. Воцарилась тишина. Замолчали пулеметы, только откуда-то издалека доносился гул артиллерийской дуэли.
Кольский прислушался к храпу бойцов, посмотрел на едва проступающие в темноте контуры пушек, взглянул на фосфоресцирующий циферблат часов. Приближалась полночь.
Он закрыл глаза, чтобы увидеть Еву, и прошептал, засыпая:
— Прости, Ева…
День четвертый — четверг
Грохот. Потом словно град забарабанил в стены. Снова грохот. Струи дождя обрушились на Еву, она чувствовала капли, стекавшие по лицу, ударявшие по векам, будто стояла под душем. Нет, это не приятно холодящий душ, это холодный ночной ливень…
Она проснулась. В глаза ударил красный свет, проникавший через окно, где-то рядом разорвалась граната, выпустил короткую очередь пулемет. Потом она услышала одиночные выстрелы совсем рядом, будто в соседней комнате.