Как я уже упоминал, у нас все — и родные и чужие — говорили про тетю Липу, что она живет только для брата своего, дяди Никандра Евграфовича, которому уж отдала почти все свое состояние и отдаст и последнюю свою Павловку, если это ему понадобится.
И действительно, надо было видеть ее в то время, когда она говорила о нем. Вся оживлялась, глаза блестят; рассказывая про глупости, которые он проделывал в Петербурге, про дурачества, которые он позволял себе с великим князем Михаилом Павловичем[41]
, очень его любившим, она смеялась и хохотала до слез, хотя все это было, даже и на мой тогдашний взгляд, ужасно глупо, а иногда и просто даже пошло.Но она все это ему не только прощала, несмотря на то, что эти дурачества, как и вообще весь образ его жизни, стоили ей почти всего ее состояния, но, кажется, в самом деле ни на минуту не задумалась бы отдать ему сейчас и Павловку свою, если бы он попросил у нее этого прямо, так, для какого-нибудь нового своего дурачества. Это была совершенно необъяснимая странность у нее, слабость к нему — я не знаю, как это назвать.
Увлечется; начнет рассказывать какую-нибудь уж совсем не остроумную выходку его, все слушают, молчат, а она сама рассказывает и смеется, жмурит глаза, полные слез от смеха; увидит вдруг у кого-нибудь грустную, снисходительную к нему улыбку, и сейчас замолчит, обидится. Ее самое скорее можно было обидеть, и она бы перенесла, ничего; но обидеть его даже просто снисходительной улыбкой по поводу рассказа о его дурачествах — этого она не могла перенести.
Повторяю, это была какая-то необъяснимая просто даже слабость у нее к нему. Ее все любили за ее кроткий, тихий, безобидный нрав, знали эту ее слабость, старались всячески избегать при ней даже разговора о ее брате, но иногда срывалось все-таки у кого-нибудь слово осуждения по поводу его безумного мотовства и всех этих дурачеств, она сейчас обижалась, и бывали случаи, что она сейчас же уезжала домой или к кому-нибудь из родственников, тут поближе, и потом долго не показывалась: надо было ехать к ней, объяснить, просить ее забыть.
— Ведь он не ваше тратит — свое, — говорила она обыкновенно.
— Да досадно на вас, вы-то зачем ему свое отдали?
— Опять же ведь это мое, а не ваше Вам-то какое дело?
— Ну, извините. Олимпиада Евграфовна, больше не услышите, остерегаться буду
Бесконечно добрая она разумеется, не могла долго сердиться мирилась, но видно было, что перенести ей это действительно тяжело было, что это опять-таки вовсе не притворство с ее стороны, не каприз простой
Так это и продолжалось Все осуждали его, находили, что это нечестно даже с его стороны обирать свою сестру, которая на старости лет может остаться, по его милости, без своего угла и проч., и проч., но при ней, в силу вот этой необъяснимой ее слабости к нему, молчали избегая даже спрашивать ее о нем
Как вдруг однажды, ранней весной, матушка получила записку от нее, в которой она просила ее приехать к ней в Самодуровку
Это было что-то подозрительное. Зачем она очутилась в Самодуровке? Никогда она туда, подобно брату своему, не заезжала, и вдруг там теперь. Позвали посланного.
— Давно барышня уж у вас?
— Третьего дня приехали. Вчера возы пришли с вещами...
— Какие возы? С какими вещами?
— С ихними-с. Оне ведь изволили Павловку продать, стало быть, теперь жить тут будут.
Это был крайне неприятный сюрприз для матушки, которая очень любила ее. Конечно, она сейчас же поняла, почему это сделала тетя Липа и для кого, и была этим глубоко возмущена. Она сейчас же велела запрячь лошадей и поехала к ней, несмотря на то, что дороги были уже совсем испорчены и было даже опасно ехать от готовой разлиться полой воды.
К вечеру матушка вернулась уже с тетей Липой. Матушка была взволнована, а она ничего, по-прежнему улыбалась, была весела, ей это казалось нипочем.
После чаю она, матушка и отец ушли в кабинет и долго там говорили. Матушка выходила оттуда, и глаза у нее были заплаканы.
Любимая наша гувернантка, то есть любимая матушкой немка Анна Карловна, вопросительно смотрела на нее, и матушка не вытерпела, сказала при нас ей:
— Никандр Евграфович — это ужасный человек: он бог знает что делает. Это с его стороны низко, даже преступно...
Анна Карловна вздохнула из глубины души, а мы, догадавшиеся приблизительно, в чем дело, поняли, что и Павловка тетина пошла тоже на какое-нибудь его дурачество.
Но тете Липе, казалось, до этого ни малейшего не было дела. Она и за ужином была все такою же точно, как и всегда, смеялась, поглядывала на нас, и после ужина, когда мы, перед тем как идти спать, прощались с ней, обделяла нас, по обыкновению, малиновыми карамельками.
За матушкой, оказывалось, она присылала из Самодуровки только затем, чтобы спросить ее, не обеспокоится ли она, если приедет пожить к нам, пока там у нее все устроят? Она знала, что мы ждали в это время других к себе родственников. Удивительно!
Матушка просто не знала даже, как ей понимать ее, и смотрела, кажется, как на тронутую немного...