Вся деревня, как и прежде, казалось, что дремлет. Редко на пыльной улочке можно было завидеть прохожего. Под вечер в будние дни громыхал грузовик – сосед, «дядя Гнат» (Игнат), приезжал с работы. Потом, на закате, стадо коров возвращалось с луга, где они паслись весь день почти без присмотра, а теперь разбредались, тоже сами собой, по дворам. Дедусь задавал курам корм и отмыкал сарай, в котором пернатое семейство располагалось на жердочке на ночь. Бабушка стряпала что-то на кухне, мы ужинали – по заведенному давно порядку – на веранде, с открытыми окнами во всю стену, куда всовывали свои ветви росшие рядом яблоня и груша. А когда в их листве сгущалась тень и дедусь включал лампочку, на наш свет слетались из сада бабочки-ночнушки, любимицы Гоголя караморы, которых он сравнил с лошадьми, а порой и настоящие комары, мелкие и свирепые от долгого воздержания на своем болоте. Лягушачий концерт доносился с пруда. Вся эта буколика не была скучна мне. Я охотно в десятый раз выслушивал какую-нибудь из историй, случившихся с дедом в юности, – с его слов получалось так, что только тогда на земле что-то еще бывало, достойное памяти, с чем я искренне соглашался, – и наконец, чувствуя приятное отяжеление век, отправлялся спать, потом долго еще следя сквозь сон и закрытые двери, как дедусь читает вслух бабушке газету или смотрит по телевизору футбол: он был большой болельщик.
Наконец, однако, однообразие деревенской жизни надоело мне. Невольно слонялся я по двору или уходил в соседний сосновый бор, пустой и величавый, без подлеска, но с мягким настилом жухлой хвои. Здесь даже в жару сохранялась сырая тень. Редкие пятачкй-полянки пестрели цветами, запах которых в полуденный зной распространялся далеко вокруг. Порой встречались озерца или запруды, к ним вел извилистый ручей, иногда почти совсем усохший. Среди мха скользили незримо медянки и, как я знал, водились змеи и пострашней. Но я беспечно разгуливал всюду, положившись на Провидение, а больше на собственный опыт, так как сроду не видывал здесь никого ядовитей ужа. Однако и эти прогулки не долго могли развлечь меня. Следовало найти что-нибудь позабавней.
В гостиной, в простенке меж двух дверей, стояла книжная этажерка. Тут было много разного книжного хлама вроде руководства по водолечению прошлого века или брошюр из киевских музеев: дедусь всегда ревностно хранил их. Я было присел на корточки в этом углу, но тщетно: все было читано мной еще в детстве, даже «Кирпатый Мефистофель» [7] Винниченки, дозволенный мне несмотря на вольность иных сцен, тогда особо меня занимавших. Зевая, я пролистал его, но теперь мне не было никакого дела до похождений Білой Шапочки, тем паче что герой так никогда и не сладил с нею. И тут мой умственный взор обратился вдруг к чердаку, вероятно, по аналогии с запретным плодом.
В самом деле, дедусь прежде никогда не пускал меня наверх одного, но теперь-то, конечно, я мог пойти туда не спросясь
Зато стали мне милы и дороги совсем другой, особой силой строя души, не спеша оглядывающей свое давнее поприще. Я зевнул невольно. Возвышенность чувств, как и дум, всегда казалась мне сродни сну, и вот почему я никогда не мог вполне насладиться философией. И я уж совсем решил поворотить на лестницу, когда вдруг вспомнил свою прежнюю забаву, о которой перед тем думал, но по рассеянности чуть не забыл.
Чердак освещался двумя окнами с двух торцов, выходивших в сад. Там и сям густейшие ветви вишен (а позади дома – высокого куста акации) приникали к стеклам и без того мутным, почти препятствуя прохождению света. Однако, бог весть зачем, почти у самого пола в углу, под скатом крыши, была проделана еще одна скважина, тоже забранная стеклом да к тому же прикрытая рухлядью. Меж тем из нее, как узнал я в оные годы, открывался наружу совсем особый вид.