Передо мной был пустырь. Собственно говоря, он был мне отлично знаком – как и всякому жильцу деревни. Плотный забор окружал его. Но, невесть почему, именно тут воздвигся некогда косогор –
– С той стороны одна доска гнилая, – был ответ. – Если ясновельможный пан снизойдет до того, чтоб нагнуться…
Пан снизошел, и лишь только мы оказались внутри, в сероватом сумраке среди пустой комнаты без пола, который заменяла здесь все та же травка, хоть блеклая, но не в пример мягкая и высокая, без дальних слов заключил отважную пани в свои объятья, которые разжал лишь затем, что она шепнула:
– Постой, там в рюкзачке есть удобное одеялко…
– Откуда ты знаешь про выгнившую доску? – полюбопытствовал я четверть часа спустя (возможо, что позже: как верно подметил бывалый поэт, в иных делах хронометры излишни).
– Она сгнила еще лет десять назад.
– И что же?
– Ну, как видишь, ее не поменяли.
– Тогда скажи, почему ты выбрала
– А шановний пан, как я вижу, выбрал решительное «ты» с некоторых пор…
– Ох, я устал разбираться, которая форма
– Это я увлеклась.
– Тем драгоценней ошибка. Нет «змия», чтоб ее закрепить, но я и так пьян. От тебя.
– Ну-ну. Скажи еще, что ты влюблен.
– А ты равнодушна, да?
Она потерла ладошкой лоб.
– Собственно, там, в песочнике, все девчонки были в тебя влюблены. А ты на нас не обращал внимания, возился с всяким пацаньем, строгал рогатки, конопатил лодки и вообще думал бог знает о чем.
– О том, о чем должен думать здоровый молодой человек без преждевременных уклонений. И в птиц я не стрелял.
– Ах, «преждевременных», значит… Про птиц трогательно. Скажи, ты помнишь Инну?
– Да, как будто. – Никакой Инны я не знал вовсе. – А что?
– Она умерла от дизентерии. Мы все думали – от любви к тебе.
– Матерь Божья! – Я сам не заметил, как перешел на польский. – Вы, как погляжу, были все дуры.
– Мы ими и остались, – кивнула Надя.
– Это и есть признание в любви?
– Разве что в прежней. Что ж лукавить? я люблю другого.
– А, ну и славно, – сказал я. – Ты только еще не объяснила, почему выбрала этот сарай.
Изящно изогнув в моих объятьях стан, она указала на стену.
– Что? – не понял я.
– То, что полно щелей. Какая-то даже дает эффект камеры-обскуры. Но это позже, к вечеру. А сейчас – нас не видно, зато мы видим всех кругом. Вон почтальон. И он точно свалится в канаву, если не передвинет свою ужасную сумку дюйма на два левей.
– Пусть его валится. Ну что же. Попробуем жить так.
Мы оделись и прежним путем воротились на лавку.