Он, по его словам, в один из периодов своей жизни оказался на грани почти полного отчаяния и душевной пустоты (нищеты, как он выразился), вызванных несчастной любовью. В ней самой он, однако, не находил ничего особенного, напротив, она казалась ему очень обыкновенной, из тех, что случаются с многими. Необычайной была лишь его боль и одержимость одним строем мыслей, которых он не в силах был избегнуть. С наступлением ночи они терзали его почти физически, так что он не мог сидеть дома и уходил бродить по городу, который отлично знал. Мне всегда казалось, что именно эта из столиц совсем не пригодна для пеших прогулок. Он же не замечал расстояний, или, вернее, они оказывали на него особое, трудно поддающееся словам воздействие. Ему, например, чудилось, что он начинает терять себя; что, минуя улицу за улицей, он движется в стороне от своего тела, словно скользит по невидимой ледяной горе. Была зима, вдоль троттуаров тянулись грязные гряды снега, а местами и впрямь был лед. Но это, говорил он, было как будто внизу, даже ветер был тоже «внизу», тогда как вверху простирался, ветвясь, незримый ледяной туннель, и по нему-то он и скользил, теряя чувство времени и отчасти пространства: он после не мог бы сказать сам, где побывал за вечер. Временами он и вовсе «впадал в полное отупение» (так выразился он, говоря об этом): «Ум хоть и работал, но логическое течение мысли как бы обрывалось». Однако эти странные медитации, похожие на болезнь, были целебны для него. В них он забывал о своем несчастье, а потому предавался им истово, как иные вину. Так проводил он ночь за ночью, отсыпаясь днем и тем самым действительно обрекал себя на нищету: в ту пору он был студент, и плохо сданный экзамен лишал его его единственного дохода – стипендии. Но он вовсе не желал принимать это в расчет и уступать каким-либо видам на жизнь «спасительную» свою прогулку. Полагаю, именно в это время он приобрел привычку, мной замеченную, искать равновесие с помощью глаз.
Вскоре, однако, он обнаружил, что кроме ночного скольжения по эфемерным льдам в его бытие вторгается нечто иное, до того с ним никогда не бывшее, что-то такое, что грозит разрушить с трудом найденный – пусть необычный – покой. Дело было в снах. Как я уже сказал, спал он по необходимости днем. И прежде никогда не видел, чтобы события вне грез имели силу проникать в этот, самый замкнутый мир его внутренней жизни. Теперь это произошло – или, вернее, стало происходить, постепенно все набирая силу. Все началось с того, что, как раз накануне их разрыва, возлюбленная предстала ему в гробу, среди похоронных венков, в открытом кузове машины, готовой свезти ее на кладбище. Он неверно истолковал сон, был напуган, а потом особенно поражен, когда настоящее значение сна ему открылось. Далее, по его словам, нестерпимость душевной боли отвлекла надолго его внимание, хотя повторяющиеся явления бывшей его подруги в его сны как-то все же смущали его: он так судил потому, что даже в тот период, когда все для него окинулось туманом, он, сам не зная зачем, стал записывать эти сны – очень кратко, словно стыдясь кого-то, на заднем листе записной нерабочей книжки. Делал он это, конечно, с расчетом лишь на себя, а потому, кроме дат, записи состояли почти из одних только букв, заменявших слова: прописных для имен и строчных для мест и событий. Когда весь лист оказался покрыт этой буквицей, он впервые задумался и испугался.