– Правда? Вздор. Вы большой писатель. Скромность, ложная скромность, гордость – вечно одно и то же. Это болезнь аргентинцев.
Я пожалел, что Смит, охотник до знаменитостей, не мог быть здесь. Между тем фигуры пошевелились, и я был удивлен их странными силуэтами, которые, впрочем, не видел как следует в темноте. Может быть, что мне кое-что показалось. Свет луны задевал лишь край палубы, не заходя под навес.
– Скромность тут ни при чем, – сказал лжерепортер шутливо. – И знаете ли, сеньора Корделия? Во всем виноваты вы.
– Я?!
– Нет, не вы сами, конечно. Упаси бог. А вообще женщины.
– Вот новость! Но почему?
– Все очень просто. Их тянет к мундиру, и они правы, ибо убийство и роды друг другу сродни. Простите мне плохой каламбур. Женщины, как и военные, знают секрет. Человечество в их руках, у них главные роли. Вся комедия держится лишь на них.
– Надеюсь, вы шутите, сеньор Адольфо!
– Ничуть. Да и в вас еще жив дух наших воинов, сражавшихся при Майпу, Наварро и Ла-Верде. Но мы юная нация, мы новички – испанцы не в счет, – куда нам до древних! Наши мужчины стыдятся еще своих мирных профессий. И каждый ищет в себе кровь дедов, державших в руке нож. Писатель? Фи. Англичане могут себе это позволить.
– Ну уж не знаю! – вскрикнула с жаром старая дама. – Моя родословная восходит к Войне за независимость, но меня вам не провести. Англичане первые головорезы в мире, не считая немцев, конечно; а как они чтут своих соплеменников, даже если это не адмирал Нельсон и герцог Веллингтон!
– Вот именно! Они старше.
– Вздор. Все дело в том, – объявила она, – что мы слишком скромны. Как я это вам уже и сказала.
В другое время, должно быть, меня бы занял их спор. Однако теперь я хотел быть один. Я пошел дальше по лестнице вверх и вскоре был на безлюдной палубе, где-то высоко над водой. Небо расчистилось. Огромная лунная ночь лежала над океаном. Сколько хватало глаз, блестело и шевелилось тусклое и тяжелое, черное серебро воды. Я недолго смотрел кругом. Мне трудно объяснить сейчас тогдашний ход моих мыслей. Мной руководило желание написать эти строки с наибольшей простотой и ясностью не потому, чтобы я испытывал потребность выразить себя, но потому, что это может способствовать постановке и решению проблемы человека и его судьбы. Я находился тогда в полном разладе чувств, который трудно определить. Я ощущал легкость, невесомость, подобные хмелю, и вместе с тем это был крах, кошмар. Я не знал, как быть. Все сжималось во мне при мысли о Саше, вероятно, мне следовало решить, что нам с ней делать теперь. Но я тогда не был в силах думать об этом. Самые корни моего существа были задеты, и странные чувства владели мной.
Я всегда знал, что не могу мыслить так, что «плоть» греховна или «плоть» свята, а только о том, есть ли она насилие надо мной, или нет? Мне свойственно орфическое понимание души, чувство ниспадения ее из высшего мира в низший. Мне часто казалось, что я, в сущности, в жизни не участвую, слышу о ней издалека и лишь оцарапан ею. Ничего более мучительного для меня не было, чем моя близость с людьми. Моя тяга к животным происходит от этого: это обратная сторона одиночества. Но я не знаю, мог ли бы я быть всегда один. В детстве я знал мир феодально-аристократический высшего стиля. Был свидетелем несправедливостей, самодурства, возмущавших меня. Моя борьба и уход были подобны уходу Толстого, влияние которого я всегда на себе ощущал. И, однако, внутри я был кровь от крови того мира и остаюсь таким до сих пор. Иногда я нахожу в себе произвол, самодурство в самом образе моих мыслей. Это пугает меня. Тогда, на палубе, мне вдруг представилось, что Сашины вещи – серебро, жемчуг, а также ее белье – могли быть куплены ею лишь путем утаивания и строгой экономии (после смерти Лели она вела мои денежные расчеты) либо добыты на стороне, от любовников, о которых я ничего не знал. Говоря напрямик, она должна была быть воровкой или содержанкой, или же тем и другим вместе – ради меня. Чувствуя тягость в груди, я взвешивал обе эти возможности, пока наконец не понял, что они обе были приятны мне. Я себе не лгал. Я знал опустошительный смысл этого чувства. Ставрогин из «Бесов», мое юношеское искушение, которое я преодолел в себе, стоял за этим. Неблагородство духовное, именно понятое как отказ от всех норм, всегда пугало и приманивало меня. Я хорошо видел в нем метафизику зла – иррациональный довесок к идее свободы. И вот моя легкость, подвижность тела – теперь я знал это точно – была связана с ним, даже была вызвана им. Я только бежал от себя. Запахнув плащ, я ближе подступил к перилам. Внизу я увидел узоры пены, красивые в свете луны. Я огляделся. Палуба около входа была поделена пополам невысокой железной оградкой. Я шагнул к ней.