Получив на комбинате к майским праздникам премиальные, Ольга купила новенький «Темп-2», с огромным экраном, чуть ли не вдвое больше КВНовского, что с линзой вообще было почти как кино. Сдвинув стулья поближе, женщины прильнули к экрану. Яркий голубой прямоугольник, отрегулированный ручкой «контрастность» и успокоенный от поперечных подергиваний «частотой кадров» открывал невероятно отчетливую и абсолютно невозможную здесь, в этой комнате, картину. Это было не просто «окно в мир», как писали газеты, а выход в другое измерение — за пределы реального, мыслимого, допустимого. Виктория, оказавшись перед экраном, каждый раз стеснялась взгляда дикторши и машинально поправляла халат. Почему тогда, еще до войны, обсуждая с Остапом на волжском берегу перспективы технического прогресса, обещавшего появление «видео-радио», они были радостно готовы ко всему, что сулила наука — полетам на Луну, чтению мыслей на расстоянии, перемещениям во времени и продлению жизни за пределы возможных сроков. Но не могли и представить не только Хиросиму и Нагасаки, но и простого артобстрела, уносящего жизнь? Как же случилось, что страшное, жестокое стало нормой, житейской привычной бедой, а чудеса мирной жизни смущали необъяснимой, тяжелой обидой.
То, что показывал сейчас телевизор, было сказкой сбывшейся для других, украденной радостью, миновавшей, обошедшей стороной ее, Виктории жизнь.
Вся Москва пела и гуляла в эти светлые, короткие летние ночи. По площадям и улицам, взявшись за руки, с букетами сирени бродила молодежь из разных стран — мексиканцы в широкополых сомбреро, какие-то узкоглазые китайцы и даже негры, которых там, в Америке ожидали зверства куклуксклановцев и костры линча, широко улыбались обезьяньими губами, пританцовывая с русскими девушками «Катюшу». А по Москве-реке скользили водные трамвайчики — мимо башенных высоток, под выгнутыми мостами и расцветающим салютными гроздьями небом. «Речка движется и не движется, вся из лунного серебра…» — пели юные голоса. Виктория чувствовала, как по спине побежали мурашки и душа занялась волнением. «Жизнь-то, жизнь-то теперь какая!» — замирала она, поправляя на коленях укутанный в одеяло чугунок с картошкой.
— Смотри, смотри Анатольевна! Модницы все в белых босоножках и юбки широченные, надо себе такую сварганить, — тыкала пальцем в экран Ольга. — У меня была точь-в-точь такая! Темно-синий штапель в горох, солнце-клеш. И босоножки на каблучках беленькие, «скороходовские», — оживилась вдруг Виктория, — и Волга наша не хуже этой Москвы-реки была, а уж берега!
— Ой, что-то не представляю тебя, Анатольевна, на каблучках, да в клеше! Для клеша надо талию как у Елены Великановой.
— А у меня и была такая. Остап двумя руками почти обхватывал чуть-чуть не смыкались. Правда, ручищи у него огромные… токарь-разрядник, передовик производства…
— Ага, размечталась, Анатольевна, разволновалась! Рано тебе, видать, в бабки-то записываться. Совсем на себя рукой махнула. Хоть бы волосы подкрасила, кому она, седина-то, твоя нужна? За нее премиальных не дадут, завела свою привычную песенку Ольга. — Вон в универмаг хну завезли, я тебе тоже возьму. Мы здесь такую красоту наведем — выйдешь в свою библиотеку кралей Наповал всех сразишь!
— Да что ты, Оль, смеешься! Поздно мне уже фасонить-то. Дай Бог, чтобы ноги не подвели — сына еще поднять надо. Не хватает ему только матери-инвалидки. Вот чего я пуще смерти боюсь… — тяжко вздохнула Виктория.
На экране показывали концерт. Присядкою шли хлопцы в широченных шароварах, а вокруг бегали в мягких сапожках, кружили подбоченясь девчата, так что ленты разлетались от пышных венков и колоколом вставали расшитые узорами юбки. А за ними, во всю огромную сцену трепетало на ветру, как-то хитро представленное гигантское знамя с величавым профилем Ленина.
— Ну ладно, пойду спать, засиделась, — решительно поднялась Виктория, стиснув подступившую комом обиду. У себя в темноте бухнулась на кровать и, обнимая теплый чугунок, расплакалась под бодрый голос за стеной: «Если бы парни всей земли…». И чем сильней ликовал хор: «Вот было б весело в компании такой, а до грядущего подать рукой», — тем тяжелее становилось утопавшей в горьких слезах женщине. За сына, за Лешу больно! Интересное время-то, героическое, а он где-то сбоку-припеку оказался. Ведь как о Москве мечтал, до поздней ночи в ансамбле репетировал! А перед самой поездкой ему объявили, что солистом с ансамблем поедет другой, потому что, дескать, так решило руководство. Алексей не понял. Потом сосед, состоявший в заводском партийном бюро, объяснил:
— Это потому что ты из семьи репрессированных, а в Москве фестиваль международный, иностранцев полно, сам знаешь, что может быть. Провокации разные, шпионаж. Репутацию комсомола всеми силами беречь надо…
Алексей просидел чуть не сутки на голубятне. Не хотелось ему сожалений и объяснений, страшно было смотреть на мать. Ведь она так уж за сына всем радовалась, так радовалась, словно сама на Международный Фестиваль ехала.