Поскольку в первом классе мы были лишь вдвоем, я закурил. Аня сидела, демонстративно отвернувшись и глядя в иллюминатор. Потом сказала тихо:
– Я рисовала.
– Извини?..
– Ты спросил, какой у меня был дар. Я ответила честно: никакого. Я рисовала всякую… муть.
– Эжен считал, что ты будешь художницей, а он – музыкантом и вы будете путешествовать и… – Я чуть было не сказал «искать родителей» и вовремя осекся: тема эта для сирот вообще не простая, а у Ани еще и болезненная сейчас: пропал ее отец…
– Ты хочешь правду? Я не стала художницей. А он – не стал музыкантом. Да, я рисовала небо и море, лес и людей – похоже. Но рисовать похоже – еще не значит быть художником. Как уметь рифмовать – совсем не значит быть поэтом. К тому же… Я рисовала вовсе не то, что… вокруг, а лишь то, что подсказывало мне воображение. И рисунки мои были какие-то карикатурные, а порою – болезненные. Та же Альбина как-то сказала, когда увидела: «Что ты плодишь уродов? Их что, без тебя плодить некому? Разве бывают такие люди?»
А я… я изображала вовсе не людей. Я пыталась написать зависть и жадность. В виде людей. А как это еще можно изобразить? Ведь звери никому не завидуют… Хотя – ревнуют. Видно, плохо мне было тогда совсем…
…И еще – я часто рисовала одиночество. Оно мне представлялось серой, укрытой туманом пустыней. Или – покинутым домом, пустой комнатой, с серебряной венецианской вазой на крытом скатертью круглом столе с витыми ореховыми ножками, с затворенным окном, за которым угадывалось желтое увядание старинного парка, с осенними хризантемами в синей стеклянной бутыли… Высокий деревянный стул, трубка, раскрытая коробка с табаком, острый запах мокрой земли и увядающих листьев, затухший холодный камин с отливающими влажным блеском углями… Именно таким было для меня одиночество, но я знала, это одиночество не мое, чужое, и все равно боялась его… и становилось тревожно и… зябко.
…Когда прочла в случайной книге эти стихи, вдруг вспомнилась та моя картина.
– А где они теперь? Твои картины?
– Не знаю. Затерялись. И я о том не жалею. Как только у меня появились мама и папа и я уехала в Австралию, я перестала рисовать. Не сразу, постепенно, как постепенно оставляло меня сиротство и собственная ненужность никому… Наверное, я коряво выражаюсь, но так и было. – Аня замолчала, пометалась глазами, словно решаясь – говорить? нет? – потом сказала: – А сейчас… Вернее, нет, не сейчас… Как только я оказалась в Бактрии, больше недели назад, это… наваждение снова вернулось. И мечешься, и не можешь уснуть, пока не выпишешь все, что… Словно это твой долг или повинность. И рисунки получаются – как сны, но сны кошмарные… Я их сожгла. Потому что… я их боюсь. – Аня подняла на меня взгляд: – Спать хочется. Тебе нет?
– Немного.
– А ты… Ты не боишься порой своих снов?
– Снов не боятся только те, кто уверен, что окружающей реальностью исчерпывается весь этот мир.
Глава 22
В столице Крыма стояло ясное утро. Казалось, зима вовсе миновала эти места или прошла стороной: деревья зеленели, небо было ясным, а тот непостижимый воздух, что бывает только от смешанного аромата цветущих акаций, степных трав и недальнего моря… Все мы выросли в краях, где много зимы и мало солнышка, а потому его достаток кажется нам порою почти волшебством.
Впрочем, для местных все это было рутинно, скучно, пыльно… И они мечтали о столицах с проспектами, бесчисленными кафе, ночными клубами, близостью к высокой власти и огромным деньгам. Но часто, приехав в такой город, терялись или, напротив, метались дерзко, и заканчивались эти метания чаще всего жаждой возврата, но возвращаться ни с чем было вроде бы совестно, и вот, отыскав в столице тесное жилье и скудную работу, они приезжали в отпуск, чтобы в кофейнях и барах рассказывать товарищам детства о покоренных «вершинах», купаясь, за неимением славы, в их искренней зависти, какая, будучи изречена и выражена, видится восхищением.