Рассказ начнется с перечисления предков — с того, что свято для всякого старовера: без знания многочисленной родни ни женить сына, ни выдать дочь замуж, родство до семи колен — барьер, сохраняющий кровь в чистоте. Родословная — та же история, одно тянет другое — и вот восстают из небытия образы мучеников, страдавших за веру совсем недавно, в окаянном двадцатом веке. И здесь рассказчик следует канону подобных писаний: свидетельство — закон для христианина. «Повесть и житие» — емкое, точное название и одновременно определение жанра, отсыл к первоисточникам. Книга вскоре вырулит на сегодняшнюю тропу, чтобы в постоянных отступлениях возвращаться назад. Время едино для древлеправославных христиан — нового народа, каким они осознают себя по сравнению с ветхими иудеями. Муки первых византийских и малоазийских страдальцев за веру, о которых читают в Прологах по воскресеньям, они воспринимают так же остро и свежо, как незабвенные муки пострадавших от рук большевиков дедов и прадедов. Эти временные сдвиги, сбивки обогащают дыхание прозы Данилы Терентьевича, создают особый узор, что сродни староверческой вышивке, вобравшей в себя умения всех времен и стран, что пришлось им пройти на своем пути.
Всякий, кто прочтет эти первые две Тетради (а всего их семь), кто окунется в покаянный рассказ Данилы Терентьевича, не сможет не почувствовать силу его слова, слога. Порой кажется, что тяготы, выпавшие Даниле Зайцеву, не под силу человеку. Но в книге легко уживаются вещи страшные и веселые, смех и юмор соседствуют с неподдельным страданием и страстями, низкое идет об руку с высоким, а Божественное спутешествует с богохульством. Голос рассказчика прям, он тянет, как локомотив, и этот разговорный ритм не оставляет и поражает и заражает особой силой и красотой нелитературной, диалектной русской речи, узаконенной на страницах повести силой писательского дара. Как ни наивны кажутся порой слова, как ни смешат ошибки правописания в рукописи, за которые в школе поставили б жирную двойку, — за этой простотой предельная, покаянная честность и традиция назидательно писать о прожитом, сверяясь с собственным музыкальным слухом. Ведь этот рассказ создан не только для нас, но и непосредственно для одиннадцати детей и пятнадцати внуков.
Эта дорога-жизнь, а точнее — путь, как воспринимает свое бытие христианин, усеян колючками, будто аргентинская пампа, и кажется, никогда не осилить слежавшуюся, засушливую землю, никогда не расти на ней ничему, кроме сорняка, но проходит год, другой — и руки делают то, чего глаза боятся, и земля оказывается выровненной, вода подведенной. Стеной стоит кукуруза, ветер играет широкими листьями, поле шепчет, разговаривает на своем, особом наречии, впитывая жаркую энергию солнца. Над зеленым морем носятся огромные ватаги диких голубей-вредителей, но их нельзя стрелять: голубь — символ Духа Святого. Рядами тянется фасоль-фижон, жирные линии сои-бобов уходят за горизонт, в мохнатых плетях горят оранжевые, желто-красные пятна тыковок, висят кровавые грозди помидоров, зреют арбузы и сладкие дыньки, непричесанной шевелюрой торчат во все стороны перья лука. Нет конца работе, она как колесо жизни, как молитва, и в ней, в ежедневном труде на пашне — вся философия жизни земледельца, которую могут осилить только упорные и сильные духом.
Упорство бредущего сибирскими дорогами Аввакума, несгибаемая воля его духовных чад, стремящихся к личной свободе, прорастают в этой повести, как зерна, брошенные в землю, неуклонно и мощно сквозь гущу сюжетных перипетий; повторы, скороговоркой перечисленные имена создают объем, ощущение живой, пульсирующей жизни. Бесконечные голоса безвестных нам людей с упоительными, забытыми, почти греческими, еврейскими, взятыми из святцев, именами, поселяются в читающем книгу и долго не оставляют, звучат, как поминальная молитва. Эти голоса переданы диалектным языком синьцзянца — писателя, проборматывающего текст перед тем, как подарить его бумаге. Они звучат мудро, сварливо, злобно, кичливо, радостно, простодушно, честно, истерично, грозно, твердо, благочестиво и рождают мощный хор — незнакомый нам доселе мир русского крестьянства, забытого, забитого, растоптанного неумолимым и недальновидным ходом истории здесь, в России; голоса особого племени, откочевавшего в дальние пределы и «дёржущегося в вере» на краю света. Там, где «работая тяжело», еще сохраняют то, ради чего и идут они по этой земле, ради Высшей Правды, без которой жизнь земная — пустой звук, поросшая колючками, необработанная пампа.
Петр Алешковский
Тетрадь первая
1
Предки моего отца. Прадед Сергей Зайцев из Томска, прозвища кержаки. Хто и в како время выехали из Керженса
[1], не знаю. Дед Мануйла Сергеявич родился в Томске в 1898 году, в 1906 году переехали в Горный Алтай, а в 1918 году переехали в деревню Надон.