Мальчик не забывал старухи: навещал её каждую неделю. Встреча всегда бывала радостной для обоих. Старуха уведомляла мальчика о возрастании своего богатства и неизменно предлагала ему половину. И неизменно он отказывался, — брал только одну таньга на сласти, чтобы не обидеть её.
Перед уходом мальчик заглядывал в палатку и созерцал. Кот, уже ежедневно кормимый печёнкой, неузнаваемо раздобрел, вконец обленился и всегда спал на подушке, приобретённой для него. Мальчик открывал клетку и гладил кота, дивясь шелковистости шерсти; кот чуть-чуть приоткрывал один глаз, еле заметно шевелил хвостом и опять погружался в сон.
А к зиме мальчик и старуха расстались: она переселялась в Наманган к своим каким-то цыганским сородичам. Она уезжала на крытой арбе, — вот до чего возросло её богатство! Как плакала она, обнимая на прощанье маленького Насреддина! В последний раз мальчик наполнил взор видом зверя, спящего в клетке на подушке, — и арба тронулась…
Впоследствии, попав однажды в Шираз, на родину великого Саади, Ходжа Насреддин (к этому времени уже — Ходжа Насреддин!) услышал вдруг на базаре зычные крики глашатая: «Зверь, именуемый кот! Зверь, сидящий в клетке!» С волнением в сердце он поспешил на эти крики и на площади увидел палатку. У входа сидела молодая цыганка — весёлая, красивая, в серьгах и бусах: перед ней блестел начищенный медный поднос для денег. А напротив, с другой стороны входа, дремала старуха, уже совсем-совсем дряхлая, перешедшая ту грань земного бытия, за которой для человека сон и явь сливаются неразлучимо… Ходжа Насреддин бросил на поднос большую серебряную рупию — нарочно, чтобы подольше задержаться перед красивой цыганкой, пока она будет набирать сдачи. Она, конечно, всё это сразу поняла и набирала сдачи не спеша, медной мелочью, скромно затенив глаза бархатными ресницами, но выдавая себя улыбкой, мерцавшей на розовых свежих губах. Ходжа Насреддин вошёл в палатку и увидел кота, — удивительно! — того же самого, одряхлевшего, как и старуха. Ходжа Насреддин поманил кота, — он не отозвался, не услышал: верно, оглох от старости.
Выйдя с другой стороны палатки, Ходжа Насреддин опять вернулся ко входу. Молодая цыганка подумала — ради неё, и откровенно засмеялась, блестя зубами. Но к её великой досаде, недоумению и даже негодованию, Ходжа Насреддин предпочёл беседу со старухой. Он склонился к старухе и тихо сказал:
— Здравствуй, бабушка; вспомни Бухару, вспомни базарного мальчика по имени Насреддин…
Старуха встрепенулась, на её лице мелькнул мгновенный свет, она задохнулась, тихо вскрикнула и вся подалась вперёд, ловя дрожащими руками воздух. Но Ходжа Насреддин уже уходил, говоря себе: «Пусть это будет для неё летучий отзвук минувшего, мимолётное, лёгкое сновидение — перед тем вечным сном, который скоро сомкнёт её очи…» Он оглянулся: старуха всё ещё не пришла в себя и всё ловила, обнимала дрожащими руками воздух, а молодая — в безмерном удивлении, в тревоге, кидала быстрые взгляды то на старуху, то на толпу, в которой исчез странный посетитель.
Он больше не оглядывался, и базар растворил его в своём пёстром многошумном кипении…
Был с ним в детстве ещё один случай на бухарском базаре.
Он бродил по рядам. Нестерпимая жара погнала его к водоёму. Следом пошла какая-то женщина, наглухо закрытая покрывалом. Он услышал за собою шаги, оглянулся.
— Подожди! — странным голосом сказала женщина и, приблизившись, откинув покрывало, склонилась к нему. Она положила сухие горячие ладони на его щёки, приблизила скорбное, исхудалое лицо к его лицу, впилась своими глазами в его глаза, точно хотела что-то перелить из своей души в его душу или, наоборот, выпить. Он смутился — что ей нужно? Её глаза были чёрными, большими, влажными от слез.
— Иди! — прошептала она, слегка оттолкнув его. — Да сохранит тебя всемогущий аллах везде и всегда. Иди!..
Она опустила покрывало и быстрыми шагами, словно кем-то преследуемая, ушла в переулок. Он с недоумением смотрел ей вслед, ничего тогда не поняв. Через час, в пёстрой сутолоке базара, он уже не помнил об этой женщине. И не вспоминал больше.
Через много лет, будучи уже взрослым, где-то на полпути между Бейрутом и Басрой, ночуя в караван-сарае, он во сне увидел эту женщину — узнал её лицо, глаза, её голос: «Да сохранит тебя всемогущий аллах всегда и везде…»
Он проснулся и, с похолодевшим сердцем, весь дрожа, понял, что эта женщина была его настоящая мать. Это была не какая-нибудь произвольная догадка, а точное знание, ясное и непререкаемое, слетевшее к нему неизвестно откуда. Он подумал, что никогда не сказал ей ни одного слова; охваченный великой жалостью и великой любовью к ней, он заплакал, повторяя без конца слова нежности и любви, которые дети говорят матерям. Словно распахнулась дверь в его давно минувшее, самое раннее детство: эти слова сами шли к нему, и он повторял их, целуя тёмный ночной воздух, уверенный, что она слышит и всем своим материнским сердцем — измученным, но живым — отвечает ему…