В ночной тиши рождались мысли. Еще не оформленные в слова, они не находили себе места в дневном шуме. Являлись они из этой дневной суеты, но, возвращаясь сюда обратно, блуждали и метались, не воплощаясь. Еще не известно было, что они определяют в жизни и чего требуют, но уже они беспокоили и мучили, чередуя упрямое молчание с внезапными взрывами яростного протеста, отталкивая от одного, притягивая к другому. Вдруг они тонули, сникая, но это только для того, чтобы вновь, с еще большей силой, овладеть внезапно и как будто беспричинно, в какое-нибудь самое обыденное мгновение жизни. Рожденные зрелищем жестокостей и нелепиц, они росли, зрели, и понемногу ясно становилось, что это — некие главные мысли, которые все равно победят и продиктуют всю жизнь. Они уже командовали поведением, и чем ближе к зрелости, тем шумней толпились они в мозгу, как рабочие в стачке, как кули на плантациях, как рабы в римских катакомбах, и, вздымаясь, они толкали на действия и поступки. Они предвещали необычную жизнь, и прислушиваться к ним становилось уже наслаждением. Воздух революций рождал эти мечты.
Жизнь двоилась. Одна была заказана воспитанием, заботами и деньгами матери, другая — выращивалась непреклонной беспощадностью истории, рвалась из подполья, где мучились безгласные толпы неоформленных слов и несовершенных поступков.
Вторая жизнь свергла первую. Это был томительный и странный момент зрелости, решимости раскрыться, встать во весь рост, что бы ни получилось из этого. Когда ревнивая рапира гейдельбергского богача-студента кольнула в лоб, боль не породила страха, но обновила готовность к борьбе. Дуэль из-за первой любви, из-за девушки, которая была сменена вскоре другой и еще другой!.. Не таких дуэлей требовала история. Вся глубина смутных ощущений и мыслей не одобряла этой лассалевской дуэли. Вторая жизнь опрокинула первую и повлекла в книги и скитания. И в дело вступало мужество ума, не устающего в своих поисках и разведках.
Левинэ в страданиях хотел найти указания и уроки. В дружбах с эмигрантами русской колонии Гейдельберга он нашел слово «социализм», и оно только укрепило его в мечтах, рожденных протестом. Социализм требует самопожертвования — и вот он готов к любому подвигу!
Он искал подвигов в эсеровской партии и одиннадцать лет тому назад едва не погиб в центре болот и лесов нищего, больного колтуном и коростой Полесья. Пойманный в агитационных блужданиях по гнилым деревушкам, он нагло, днем, выскочил за ворота минской тюрьмы и пустился бежать. Схваченный, он узнал тупую силу кулаков и беспощадность нагаек. Он свалился, и городовые топтали и били его тяжелыми своими сапожищами.
Жажда страданий была удовлетворена вполне. Левинэ узнал свое несдающееся мужество, обрадовался ему и оперся о него. Лежа на полу в коридоре тюремной больницы, Левинэ спокойно и сосредоточенно размышлял, уже предвидя поворот в своей жизни. Он не возражал, когда мать подкупами и поручительствами освобождала его, и навсегда вернулся, бежал в Германию.
Мать уверена была, что теперь он, как многие молодые люди, навсегда излечился от революционных мечтаний — так тихо и неподвижно лечился он у нее в гейдельбергской вилле, целыми днями лежа на кушетке с книгой и тетрадкой для заметок в руках. Мать радовалась и тому, что возврат в Россию для него уже невозможен, и тому, как хитро он принял баденское подданство, сыграв на местном патриотизме. Запрос в Берлин мог обнаружить его неблагонадежность, неизвестную здесь, и потому он воскликнул изумленно:
— Неужели баденское правительство не может без Пруссии решить такое пустяковое дело?
И запрос не был послан.
Но Левинэ принял баденское подданство для того, чтобы делать революцию в Германии.
Мать не поняла молчаливой неподвижности сына. Это толпы недодуманных мыслей, как толпы загнанных в нищету рабов, требовали окончательной ясности и точности от того, кто стремился изменить, перевернуть жизнь. Это сын, наученный опасным опытом, искал ключ к будущему, рычаг восстаний. Надо было с четкостью военного стратега определить путь к победе, изучить революционное дело как военную науку, подчинить стихию чувств расчетам разума.
Еще подростком, еще до того, как мать из петербургской гимназии перевела его в висбаденский пансион, Левинэ мучился неясностью своих стремлений, заполонявших его, как туман петербургских вечеров, когда все — от тротуаров до облаков — казалось отравленным. Этот туман поселился в сознании, этот туман стлался по его беллетристическим наброскам. Только теперь, в изучении всего исторического опыта, в постоянных поездках в Мангейм, где детально исследовал он жизнь рабочих, в подготовке докторской диссертации под спокойным названием «Культурные запросы рабочих», рассеивался туман. Вся путаница, все мучения и скитания его жизни разрешались понемногу очень просто: он открывал, что революция — это наука, это искусство. Здесь надо быть глубоким и тонким знатоком, а не расшибать лоб о стену.