В следующей сцене нет публики. Только мама, надевающая на мою ногу мягкий теплый чулок (потому что в той комнате холодно). А затем она призывно поощряет меня: «Толкай, толкай сильнее, еще сильнее!» — словно акушерка, принимающая плод. А «плод» — это моя маленькая ступня, протискивающаяся через девственную «шейку» нового, так сладко пахнущего ботинка.
И по сей день, всякий раз, когда я проталкиваю ступню, стараясь втиснуть ее в сапог или ботинок, и даже сейчас, когда я сижу и пишу эти слова, возвращается ко мне это ощущение, и я своей кожей заново чувствую, какое это удовольствие. Вот моя ступня проникает внутрь, нащупывает, прикасается к стенкам лона того самого первого ботинка: дрожь плоти, которая впервые в жизни проталкивается в потаенные недра пещеры, своды которой и тверды, и нежно мягки. Они дарят удовольствие, обволакивая со всех сторон и плотно облегая мою плоть, которая постепенно пролагает свой путь, проталкиваясь и протискиваясь еще и еще вовнутрь. А тем временем голос мамы, нежный и полный терпения, уговаривает меня: «Проталкивай, проталкивай, еще чуть-чуть…»
Одна ее рука легонько проталкивала мою ногу глубже и глубже, а другой рукой она придерживала снизу подошву, осторожно прижимая и подталкивая ее навстречу моим усилиям, на первый взгляд, как бы противясь моим движениям, а на самом деле, помогая ботинку принять меня всего, до конца, до того сладкого мгновения, когда, словно покорив последнее препятствие, все преодолев, пятка моя вдруг мощным рывком проскользнет, наконец-то, на место. Заполнено все пространство ботинка, не оставлено ни малейшего зазора, и отныне ты весь там, внутри, погружен, окутан, внедрен, защищен. И мама, подтянув шнурки, завязывает их. И в самом конце, словно последняя точка в этом празднестве приятных ощущений, наступает завершающий момент, когда подтягивают язычок ботинка под шнуровкой: это действие всегда вызывает у меня ощущение щекотки, ознобом пробегающей по всему подъему ноги. Вот я и там. Внутри. Плотно охвачен, нежно окутан, объят кожей первого в моей жизни ботинка.
В ту ночь я просил, чтобы мне позволили спать в ботинках: я хотел, чтобы празднество не прекращалось. Или уж, по крайней мере, пусть положат мои новые ботинки на подушку, рядом с моей головой, чтобы я мог заснуть, ощущая запахи кожи и клея. Только после длительных переговоров, приправленных слезами, согласились, наконец, поставить ботинки на стульчик у изголовья моей постели, «при условии, что ты не прикоснешься к ним даже самым легким касанием, пока не наступит утро, ведь ты уже вымыл руки перед сном». Но можно смотреть на них и даже заглядывать то и дело в темную глубину их разинутой пасти, которая улыбается тебе, и можно втягивать в себя их запахи… Пока и сам не заснешь рядом с ними, улыбаясь во сне от полноты ощущений. Словно в ласковых объятиях.
Мое второе воспоминание: я заперт снаружи, один, в темной конуре.
Когда было мне три с половиной, почти четыре, меня, бывало, оставляли несколько раз в неделю у соседки, бездетной немолодой вдовы. С этой женщиной, от которой пахло влажной шерстью, немного стиральным мылом и чем-то жареным, я проводил дневные часы. Официально ее звали госпожа Гат, но в нашем кругу она была «тетей Гретой». Правда, отец временами клал ей руки на плечи и называл «Гретхен» или «Грет». При этом он шутил в обычной своей манере веселящегося гимназиста-подростка ушедших времен:
(По-видимому, он считал, что именно так и следует ухаживать за женщинами). Тетя Грета заливалась румянцем, а поскольку была она очень застенчивой, то румянец мгновенно становился багровым, кроваво-красным, почти фиолетовым.
Белокурые волосы тети Греты были заплетены в толстую, как канат, косу, которую она укладывала венчиком вокруг своей круглой головки. На висках ее уже начала пробиваться седина — серый бурьян по краям желтого луга. Пухлые, дряблые руки ее были усеяны множеством бледно-коричневых веснушек. Под льняными, в деревенском стиле, платьями, которые тетя Грета обычно носила, покачивались, напоминая рабочую лошадь, тяжелые, очень широкие бедра. Смущенная, стыдливая, слегка извиняющаяся улыбка иногда витала вокруг ее губ, словно именно в эту минуту ее застали за каким-то некрасивым делом, либо уличили во лжи, и она просто удивляется самой себе. У нее всегда были перевязаны то два пальца, то один, а порой и все три: либо порезалась, готовя салат, либо прищемила кончики пальцев, задвигая ящик, либо ударила по пальцам, закрывая крышку рояля. Несмотря на все эти вечные приключения с пальцами, она давала частные уроки игры на фортепиано. А кроме того, она бралась нянчить малышей.