Вдруг разнёсся по Новгороду слух: Васька Буслай взялся за ум, решил приумножить батюшкины да матушкины богатства. И вот отправляется торговым гостем в плавание.
Гневалась Амелфа Тимофеевна на блудного своего сына. Проклясть его грозилась за все твори, что он вытворял. А как собрался он в дальний путь, не выдержало материнское сердце.
Тридцать ушкуев оснастила крепкими снастями и оружие велела Ваське брать от самых лучших ружейных мастеров — мечи, и кольчуги, и шлемы — мало ли с кем случится в пути поспорить. И товару накупила, не скупясь, и хлебного запасу дала вдоволь, чтобы хватило на весь долгий путь. И на причал провожать явилась, да не одна — вместе с девкой своей Чернавкой — теперь уже не холопкой, а вольной новгородкой. Глядели люди, перешептывались, мол, вовсе уж не так худа эта Чернавка, как казалось, и не так черна, как ее чернили. И Амелфа Тимофеевна, видимо, тоже больше не гневалась на свою бывшую холопку. По-доброму с ней обходилась. Обе слёзы проливали, прощаясь с Василием.
— Береги свою головушку, сынок дорогой! — напутствовала Амелфа Тимофеевна, благословляя сына.
— Возвращайся живой и здоровый, любимый мой! — просила Чернавка, горячо обнимая Василия.
Последние напутственные слова, последние объятия. И вот уже ветер надул паруса на ушкуях.
Не сер селезень под волну подныривает, а плывёт червлён корабль.
Гребцы на вёслах сидят. Костя Новоторженин кормило держит. Маленький Потаня на носу стоит. А Василий по кораблю похаживает.
Счастливо оставаться!
21
Лето выдалось жарким, и повсюду — возле церквей и торговых лавок, а то и просто на площадях и улицах, словом, везде, где толпился народ, сновали мальчишки-разносчики. Встрёпанная голова — набок, на плече — большой узкогорлый кувшин, прикрытый перевёрнутым вверх дном ковшиком или кружкой. Кричали звонкими голосами:
Квас, квас! Холодный, ядрёный!
Только с погреба! С ледком!
Стоило прохожему остановиться или замедлить шаги, бросались наперерез:
Испей, батюшка!
Хлебный!
Медовый!
Мятный!
С кислицей!
Иной ещё и не решит — пить или не пить, а ежели пить, то какой выбрать, а расторопный продавец-малолеток уже подносит ему полный ковшик.
Пожалуй, только эта грошовая ребячья торговля и шла полным ходом в Киеве в разгар лета, в самый торговый сезон. У знаменитых киевских пристаней, принимавших некогда суда чуть ли не со всего света, было пусто и тихо. Редко заплывали нынче в Киев иноземные гости — разве только прибудут иной раз купцы из варяжских земель. А плаватели с южных морей и вовсе, казалось, позабыли дорогу в город на днепровских кручах. Ладьи своих купцов-гречников и те, набухая сыростью, гнили возле причалов. Гребцы, осев на берегу, нищенствовали у церковных папертей. Владельцы судов проедали то, что было нажито годами, плакались слезно на тяжкие времена. Создавшееся положение заботило и бояр, получавших доходы от торговли, и киевского князя. Скудела казна. Стольный город на Днепре хирел, как дерево, лишенное воды.
Нет, Днепр Словутич не обмелел. По-прежнему широкий и могучий, он всё так же нёс свои воды и готов был лелеять насады, как написал о нем поэт. Только плыть было некуда. Мало того, что по всей водной днепровской дороге разбойничали половецкие орды, грабившие торговые караваны, — с ними кое-как управились бы, — причиной того, что стояли на приколе набойные ладьи с высокими носами, предназначенные для дальних плаваний, было другое. Константинополю, где русские купцы издавна находили самый большой рынок сбыта, было не до торговли с Русью. Там, не утихая, кипели военные страсти. Вот почему при киевском дворе живо интересовались всем, что происходило и в Византии, и на совсем уже далёкой земле Палестины и Сирии.