— Пойдемте, — сказала Софья твердо, несмотря па потрясение.
Мистер Болдеро поднялся с нею по темной лестнице, которая выходила в коридор, — в конце его находилась приоткрытая дверь. Мистер Болдеро распахнул дверь перед Софьей.
— Я оставлю вас на минутку, — сказал он все тем же, крайне сдержанным тоном. — Если я буду нужен, вы найдете меня внизу.
И он удалился, стараясь не шуметь.
Софья вошла в комнату. Окно было завешено белой занавеской. Софья оценила то, как тактично мистер Болдеро оставил ее одну. Ее знобило. Но когда в полутьме она увидела лицо, выглядывающее из-под белой простыни, лицо старика, лежащего на голом матрасе, она вздрогнула, озноб прекратился, и Софья застыла в полной неподвижности. Такого удара она не ожидала, не предвидела. Сильнее удара ей испытывать не приходилось. В своем воображении она не представляла Джеральда глубоким стариком. Она знала, что он стар, она задумывалась о том, что он, должно быть, очень стар, что ему за семьдесят. Но не представляла себе его таким. Старческое лицо, прикрытое простыней, вызывало боль и жалость. Увядшее лицо с блестящей кожей, собранной в морщины! Отвисшая кожа под подбородком напоминала ощипанную птицу. Под выступающими скулами были глубокие провалы почти с кулак величиной. Щеки покрывала редкая седая щетина. Седые волосы сплелись в жидкие косицы, пучки белых волосков торчали из ушей. Рот был закрыт, и втянутые губы явно свидетельствовали, что за ними прячутся беззубые десны. Веки облегали закрытые глаза, как лайка. Кожа была иссиня-бледной, и казалось, вот-вот треснет. Тело, очертания которого были ясно видны под простыней, было ссохшимся, тощим и жалким, как и лицо. А на лице застыло выражение беспредельной усталости, трагического и острого истощения, и Софья, которая всегда считала, что усталость и истощение можно утолить отдыхом, с ужасом повторяла про себя: «О, как же он устал!»
В этот миг Софья переживала чистое и простое чувство, без всякой примеси нравственности или религии. Ей было не жаль Джеральда, зря прожившего жизнь, не жаль, что он позорил ее и самого себя. Как он прожил жизнь, не имело значения. Ее сокрушало одно: когда-то он был молод, потом состарился и вот — умер. Вот и все. Вот к чему пришли молодость и энергия. И таков всегда их конец. Все приходит к такому концу. Он плохо обращался с ней, он бросил ее, он вел себя как бессовестный негодяй, но как пошлы все эти обвинения против него! Все ее бесчисленные горькие упреки против него разбились вдребезги. Она вспоминала его молодым, гордым и сильным, как, например, тогда в лондонском отеле — она забыла название — в 1866 году, когда она лежала в кровати, а он поцеловал ее. А теперь вот он — старый, изможденный, ужасный… мертвый. Загадка жизни — вот что поражало и убивало Софью. Краешком глаза в зеркале шкафа, у кровати, она увидела отражение высокой, растерянной женщины, которая была когда-то молодой, а стала старой, которая когда-то не знала, куда девать избыток сил, и горделиво пренебрегала обстоятельствами, а стала старухой. Оба они, полные блистательной и надменной юношеской гордыни, когда-то любили, пылали, ссорились. Но их иссушило время. «Еще немного, — думала она, — и я вот так же буду лежать на кровати! Зачем мне жить дальше? В чем смысл?» Ее убивала загадка жизни, и Софья, казалось, тонула в море невыразимой печали.
Ее память безнадежно перебирала ушедшие годы. Она увидела Ширака с его грустной улыбкой. Она увидела, как воздушный шар уносит его над крышей Северного вокзала. Она увидела старого Ньепса. Она вспомнила, как он похотливо обнимал ее за талию. Ей сейчас столько лет, сколько было Ньепсу тогда. Может ли она сейчас внушить кому-нибудь желание? О, сколько иронии в этом вопросе! Быть молодой и соблазнительной, воспламенять мужчину — это казалось ей единственным, чего стоит желать. Когда-то она и была такой… Ньепс, должно быть, давно умер. От Ньепса, настойчивого и упорного сладострастника, не осталось ничего, кроме кучки костей в гробу!
В этот час Софья познала горе. По сравнению с этим страданием все, что она претерпела раньше, ничего не значило.
Она повернулась к занавешенному окну, механически отдернула штору и выглянула на улицу. По Динсгейт в шуме и грохоте неслись желтые и красные автомобили, лязгали и громыхали грузовики, манчестерцы торопливо шли по тротуарам, очевидно не подозревая, что все их заботы — суета. Вчера он тоже шел по Динсгейт, изголодавшийся по жизни, не желающий умирать! Что за жалкое зрелище представлял он собой! Сердце Софьи таяло от сострадания к нему. Она задернула занавеску.
«Жизнь моя была ужасна! — думала она. — Хоть бы я умерла! Слишком многое мне пришлось пережить. Жизнь чудовищна, я не могу ее больше выносить. Я не хочу умирать — я хочу умереть».
В дверь осторожно постучали.
— Войдите, — сказала она спокойным, решительным голосом. Стук в мгновение ока напомнил ей о непобедимом человеческом качестве — о гордости.
Вошел мистер Тилл Болдеро.