Такие бутерброды обычно подолгу держат в витринах продуктовых ларьков, и называются они — выставочные.
Юрий Павлович просит позвать директора ресторана.
После новой продолжительной паузы тот явился.
Это человек, в силу своей редкой специальности, мало двигающийся. Судя по всему, мучающийся от ожирения. Страдание читается в его глазах, лучистых, необыкновенных, нечеловеческих — как у Христа на картине Александра Иванова.
Толщина его уникальна.
— Как вам не стыдно, — говорит ему Юрий Павлович своим грудным басом на самых низких регистрах, задыхаясь на сей раз не от восторга, как совсем недавно при чтении чужого рассказа, а, напротив, от негодования. — Для чего вы здесь поставлены, ежели людям, для блага и во имя которых вы здесь поставлены, вы можете предложить, и то после неприличных препирательств, лишь так называемый выставочный бутерброд со стыдной собачьей колбасой?
Несчастный с печатью страданья в Христовых глазах стал уверять, что колбаса «краковская», а не собачья, и — свежая.
— Побойтесь бога, — сказал Герман.
Стремясь разрядить напряжение, официант попробовал было пошутить, заметив, что бога нет, но Герман на шутку не отозвался.
— Дело не в том даже, свежая она или не свежая, дело в том, что вам все все равно, это самое страшное, — говорит он, выделяя слово «страшное» как бы курсивом.
Толстяк неколебимо корректен.
— Наш вагон-ресторан, — разъясняет он с терпеливой снисходительностью, — выставлен на Доску почета как занявший третье место в соцсоревновании вагон-ресторанов дороги в истекшем году. В этом году имеем все показатели для выхода на второе, а не ровен час и на первое место.
— Неслыханно, — побагровев, говорит Герман. Очевидно, успехи вагона-ресторана доконали его окончательно. — Феликс Эдмундович Дзержинский снял бы вас с поезда на ближайшей станции и отдал под суд.
Именно в эти дни Юрий Павлович редактировал для Детгиза свои ранние рассказы о Дзержинском и живо представил, что бы сделал его герой в этих обстоятельствах.
Толстяк хотел нагрубить Герману, но удержался.
— Закусите, чем бог послал, — миролюбиво говорит он, — и баюшки-баю. Утро вечера мудреней.
Официантка в рыжем перманенте, наконец сведя концы с концами, взмахивает счетами, как бубнами, и присоединяется к шефу, готовая ринуться в атаку против буйствующих, по ее мнению, пассажиров. Выходит на шум из кухни повар в немыслимо грязном колпаке. Но что колпак! Каков его халат! Бегло глянув на него, можно мгновенно и навечно утратить самый волчий аппетит.
К тому же повар спрашивает, зевая:
— Что за шум, а драки нет?
И тут Юрий Павлович не выстоял.
— Дайте жалобную книгу, — произносит он каким-то не своим, тонким и склочным голосом, который сам так ненавидит у других.
Толстяк поводит милосердными глазами, велит официанту принести жалобную книгу.
Она чудо как хороша собою, в твердом лиловом переплете с розовым ободком, с тисненной золотом надписью, с остро очиненным карандашом, привязанным, чтобы его не увели, черным сапожным шнурком.
Попутчики Юрия Павловича уже не рады всей этой заварухе, — если говорить правду, они и не ждут теперь ответов на тревожащие их вопросы, и если их тянет к чему-либо, то только назад, к заветным койкам, застеленным прохладными простынями.
Но Юрий Павлович тоном, исключающим возражения, заявляет, что никто не уйдет, пока не будет написана жалоба и каждый из троих не подпишется под нею, оставив свои адреса и телефоны, служебные и домашние.
Полный инженер, вспомнив, как вел себя Золя по делу Дрейфуса, соглашается. Второй тоже покорно кивает.
Между тем Юрий Павлович внимательно и сосредоточенно изучает жалобы, уже вписанные в книгу.
Их немного.
Книга почти девственна.
Не всем пассажирам, плохо обслуженным этим вагоном-рестораном, видимо, было свойственно чувство ответственности, которым обладал Юрий Павлович. Самое парадоксальное, впрочем, заключается в том, что именно Юрий Павлович, как никто, ненавидит жалобщиков, особенно жалобщиков-профессионалов.
Кажется, это вообще первая жалоба, на которую он решился.
И он хочет, естественно, заимствовать опыт предыдущих.
Пока он читает, а потом пишет, все работники ресторана, не исключая и повара в грязном колпаке и немыслимо грязном халате, сидят чинно друг против друга за соседним столиком, молчат и думают каждый о своем.
Директор думает, что теперь ему может улыбнуться Доска почета. Официант думает, что его свободно могут лишить премии, а директору вполне могут намылить холку. Это несколько утешает официанта. Повар думает, что запросто могут назначить ревизию и тогда ему, а может, и не только ему, несдобровать. Официантка в рыжем перманенте думает, что зря она сводила концы с концами, вот теперь вернутся в Ленинград, и их всех затребуют для объяснений в трест вагонов-ресторанов, и тогда ей не выкроить времени на поездку к сыну, который живет у бабушки на Карельском перешейке, — в прошлый раз ей тоже не вышло это редкое свидание.
Она даже говорит об этом, вздохнув и прослезившись, официанту, — тихонько, разумеется.
Но не настолько тихонько, чтобы Юрий Павлович не услышал.