Еще там, на Каме, при первом знакомстве с Васей, не один я видел, как Вася мучительно розовел, стоило этой балерине впорхнуть в номер, чуть взмахнув крылышками. Как таял, встав за ее стулом, чуть коснувшись своими огромными ладонями не плеч ее — избави бог! — спинки стула. Как, набравшись храбрости, которой был у него избыток в небе и которой, видимо, не хватало ему на земле, присаживался рядышком с балериной на край дивана. И не я один перехватывал растерянный Васин взгляд, каким следил он за непринужденными манерами некоего тылового валета, появлявшегося в номере следом за балериной. Вася по складу своего ума и по взгляду на мир и на людей не смел и подумать ничего дурного о взаимоотношениях балерины и тылового валета, именно поэтому манеры валета казались Васе неслыханно развязными, хотя, возможно, в них не было ничего чрезвычайного. Потом, в Ленинграде, порозовев, он сказал мне об этом. В другой раз спросил меня вдруг, некстати, об этом человеке. Но что я мог ему сказать? У валета были если не права, то преимущества.
Балерина, думаю, не подозревала о чувствах, которые она породила в Васе. А быть может, виною тому было легкомыслие, с каким тогда, на блинах, кем-то было сказано: «Вася, когда кончится война, мы вас женим». — «На ком?» — спросил Вася, зардевшись. Было названо имя балерины. Вася, как выяснилось позже, принял эту случайно оброненную фразу абсолютно всерьез и считал себя как бы негласно помолвленным. Однажды, развозя посылки, вытащил из кармана шарфик, показал мне, спросил: не будет ли неприличным подарить этот шарфик, купленный им в Военторге, балерине? Не сочтет ли она это за назойливость?
А уже шла весна, и ленинградцы вышли на Невский скалывать побуревшие торосы, и хозяйки мыли окна к Первому мая, и пошел по Невскому, звеня что есть мочи, первый трамвай, и уже поймали первого трамвайного «зайца», и тронулся ладожский лед, унося холодный ужас и оцепенение первой блокадной зимы.
«Астория» вновь открыла двери для военных, для корреспондентов. Я снова переселился в номер, выходящий окнами на святой Исаакий. Гостиницу подтапливали. Я уже ложился в кровать, раздеваясь и снимая штиблеты, как все смертные. Однажды ночью проснулся, услышав в номере чье-то рычание, прислушался, вскочил, подбежал к умывальнику, крутанул кран — пошла вода.
Вася по-прежнему летал через линию фронта. Частенько ночевал у меня, продлевая диван подставленными в ноги двумя стульями. Он получил звание подполковника. Наградили его еще одним боевым орденом. Он стал командовать кораблем. Но повышение в должности и звании нисколько не изменило его манер, по-прежнему он боялся причинить беспокойство, и извинялся, и красно-розовел, и так же мучительно кашлял, и по-детски отмахивался, когда в комнате дымили табачищем.
В наркомовской посылке, полученной мною из Москвы, были две плитки шоколада. Перед очередным отлетом Василия Фроловича я сунул одну в карман его реглана — для дочки. Со свойственным ему солдатским педантизмом он вынул плитку, надписал на обертке имя, чтобы не перепутать. Дальше произошло, как я узнал позднее, следующее забавное происшествие.
В этот раз самолет летел в Свердловск. В городе на Каме стоянка была полчаса. Василий Фролович отдал на аэродроме очередную пачку писем — «почтовое отделение» работало без выходных. Попросил отвезти в семиэтажку. Послал и мою плитку, с запиской: «На обратном пути залечу, через сорок восемь часов. Очнев».
Залетел — ребята у семиэтажки смотрели на небо, на этот раз на восток, и уверяли, что видели, как Вася описал круг над семиэтажкой и даже будто бы помахал крыльями. Так или иначе, но Василий Фролович действительно вскоре появился в гостинице, и, как всегда, дети кричали: «Вася прилетел!» — и, как всегда, он вошел в вестибюль, увешанный ими.
Времени у него не было нисколько. Даже не успел прилечь, хотя бы секунд на триста. Балерина тренировалась на репетиции. Погрустив, забрал письма, посылки и в том числе посылочку, оставленную мне женой, которая была на работе. Она сунула в посылку мою плитку шоколада, надписанную Васиной рукой, только отломила кусочек для дочки. Она была уверена, что шоколад — подарок Васи. Через двое суток моя плитка с отломленным краем вернулась обратно. Совсем в духе рассказа Генри «Дары волхвов», и с таким же неожиданным и сентиментальным концом.
В сорок третьем году я был снова вызван в столицу, снова перелетел через Ладогу, снова оказался в гостинице «Москва», где уже не так-то просто стало получить номер, и та же администраторша, оглядывавшая меня в январе сорок второго влажными голубиными глазами, теперь была недоступна, как в мирные времена: исчез мерцавший надо мной блокадный нимб; блокада была если не снята, то прорвана, война вошла в быт.
Но зато встречала меня в вестибюле жена, приехавшая из Приуралья; и режиссеры Козинцев и Трауберг, уезжая, уступили нам свой номер, и мы вселились в него поздно ночью, голодные, а утром, раздвинув шторы, обнаружили забытую режиссерами банку меда и пришли от этого благодеяния судьбы в самое радужное настроение.