В следующий раз я вернулся в Петхаин в наступившем году.
Квартира Соломона пустовала, и мне рассказали странную историю.
Один из священников в армянской церкви влюбился во внучку раввина Химануэла и, добиваясь её руки, решил обратиться в еврейскую веру, для чего, по требованию раввина, согласился подвергнуться обрезанию. Обрезать священника сам раввин не взялся: опасался, что слабое зрение помешает ему отсечь ровно столько плоти, сколько необходимо, не более, а слабые лёгкие – отсосать губами, как требует ритуал, ровно столько дурной крови, сколько достаточно, не менее.
Дело стало за Соломоном.
После долгих отнекиваний – священник, мол, вымахал вон какой дылда! – Клоп поддался уговорам общины.
Сперва он, правда, попытался отговорить армянина от лишения себя крайней плоти на том основании, что вместе с нею придётся потерять огромное количество нервных окончаний. Без коих, мол, любовная радость притупляется. Священник не желал его и слушать. Без внучки Химануэла, объявил он, любовная радость для него невозможна, пусть даже Господь напичкал бы ему в отвергаемый им клочок плоти трижды больше нервных окончаний.
Вдобавок он удивил Соломона незнакомой тому цитатой из Талмуда: Обрезание есть, дескать, символическое удаление от сердца грязи, которая мешает человеку любить Бога всею душой.
Соломон напомнил священнику, что грязь будет удалена не от сердца, но тот не сдавался.
И тогда Бомба напился и обрезал.
Обрезал, увы, небрежно.
Впрочем, быть может, обрезал как раз аккуратно, но обработал рану без должной тщательности. Со священником случился сепсис – и спасти его не удалось.
Соломоном занялась прокуратура. В ходе следствия выяснилось, что московский иешибот никогда не выдавал ему лицензии на обрезание. Больше того: уже через полгода учёбы Соломона, оказывается, погнали за принципиальную неспособность к усвоению талмудического знания.
Умиравший от горя и позора Химануэл отлучил его от синагоги и предал анафеме. Соломон, кстати, настаивал, что в трагедии виноват сам священник. Как только началась операция, и Бомба прикоснулся к крайней плоти армянина смоченной спиртом ваткой – тот страшно возбудился. И тем самым смешал Соломону мысли.
Все вокруг снова стали звать его Клопом.
Он предложил жене уехать в Израиль, но эта идея её ужаснула.
Столь же решительно реагировала она и тогда, когда он размечтался о совместном самоубийстве.
В конце концов, Клоп обещал ей креститься, уехать вместе с детьми в Армению и пристать там к ассирийской колонии. Так он и сделал, продав румынскую мебель и всё, что нажил за лучшие годы.
В Армении Клоп стал работать спасателем на озере, где никто не тонул за исключением безответно любивших самоутопленников. За четыре месяца, которые он провёл у озера, все армяне влюблялись обоюдно и на себя не покушались. Только на азербайджанцев из Карабаха. Да и то в мечтах.
С наступлением зимы, когда вода в озере замёрзла, Клоп вернулся в Тбилиси, а деньги от продажи нажитого после Москвы имущества, спустил на зубные коронки из золота высочайшей пробы. Хотя зубы у него были здоровые, процедура их золочения заняла одиннадцать дней, в течение которых он жил у тёти своей жены. На двенадцатый объявил родственнице, что отправляется в турецкую баню, а оттуда – домой, к жене и детям.
В баню он действительно заявился. Тёрщики рассказывали, что да, какой-то крохотный еврей с чёрной бородой сорил недавно деньгами – нежился полдня под одеялом из мыльной пены и требовал виноградную водку, а потом, в передней, обмотанный простынями, вызвал брадобрея, велел обрить ему голову и опрыскать её одеколоном «Белая сирень».
Надышавшись этим ароматом, из бани он поехал, между тем, не к жене с детьми. А в Америку.
21. В умных вещах нету никакой радости
– Я вот подумала, – сказала Пия, – что люди вообще рассказывают всё меньше историй, и это неправильно.
– Я не понял, – признался я.
– Ну, я говорю, что люди всё время обсуждают идеи и теории, а это неправильно. Вот вы, например, рассказали про этого Бомбу – и мне стало гораздо лучше, чем когда, извините, говорили у Бродмана умные вещи. В умных вещах нету никакой радости…
Я опять не понял.
– Я просто хочу сказать, – помялась Пия, – что если бы люди меньше рассуждали и больше рассказывали, они были бы добрее… Этот ваш Бомба, он же, наверное, так и живёт – рассказывает, а не рассуждает, понимаете? Надо больше об отдельных людях.
Теперь уже я сделал вид, будто понимаю:
– Если б я говорил у Бродмана про Бомбу, а не про многих людей, у меня было бы на полторы тысячи меньше.
– Вам повезло, – рассмеялась Пия. – Завтра Бродман не дал бы и цента! Это ему нужно было сегодня вечером: через час он выступает на важном ужине, где решается вопрос о беженцах. На прошлой неделе он заявил где-то то же самое, что сказали сегодня вы – и его загрызли: обвинили в либерализме и выставили против него полдюжины усатых дам… Как же её зовут? Забыла…
– Кстати, полдюжины таких, как Марго, составляет минимум дюжину.