А затем Митя шел играть в волейбол, ибо это было его истинной страстью. Словно король, в сопровождении своей свиты шествующий в тронный зал, Митя величаво подходил к площадке. Еще издали, метров за десять, он обычно спрашивал: «Кто на мусор?» — и, не дождавшись ответа, становился у штанги на место судьи, начиная «по-новой» счет. Он сразу же делался центром всеобщего внимания и единственным полновластным повелителем здесь.
Судил он всегда честно, беспристрастно и тем самым вызывал еще большие симпатии.
Но самое интересное начиналось несколько позднее, когда Митя выходил на площадку. Все с интересом ждали именно вот этого момента. И уже со всех сторон бежали к площадке гуляющие, слышалось поспешное: «Митя-Батя пришел. Батя пришел!»
Обычно он сам формировал команды — и свою, и соперников, указывал пальцем: «Ты будешь играть, ты, ты. А ты отдохни». — «Ну почему же? — возмущенно кричал иногда какой-нибудь отвергнутый бедолага. — Я же занимал на мусор!» И тотчас, по реакции окружающих поняв, что совершил какую-то ужасную бестактность, о которой и упоминать-то неловко, сконфуженно прятался за спины зрителей.
Играть Митя начинал всегда с подачи. Здесь он действовал вяло, с ленцой, вроде бы отбывал скучную повинность. Но вмиг преображался, как только оказывался на четвертом номере. Поддернув на коленях брюки, пригнувшись, нацелясь на верхний край сетки, стоял у задней линии, ждал.
И в то мгновение, когда партнер принимал первый пас, Митя вскрикивал тихо: «Навесь!» — упругим прыжком, как антилопа, в один миг перелетал площадку, замахивался: «А-а-ам…»
«А-а!» — цепенели зрители. Игроки-соперники приседали, повернувшись к сетке спинами и крест-накрест закрыв головы руками.
«А-ам-булатория!» — выдыхал Митя, завершив слово и будто молотом саданув по мячу. Трахнув о землю, как пушечное ядро, и срикошетив, мяч отлетал в сторону, мальчишки с гиканьем мчались за ним, начиналась свалка, а Митя, колесом выпятив грудь, вскинув подбородок, трусцой бежал по кругу, подмигивая публике.
Но никогда, ни разу, Митя не послал мяч ни в игрока, ни в зрителей. Он не злоупотреблял своими жуткими ударами: стукнет разок-другой, а затем легонько направит мяч в аут, лукаво улыбнется, осмотрит партнеров — каково, мол, понятно ли, что я балуюсь, — и досадливо разведет руками: «Дисквалифицировался!..»
И сейчас одно упоминание о Мите подействовало на всех. Мальчишки уважительно смотрели на меня, здоровались:
— Привет.
— Привет.
— А я с тобой учился в одной школе, — говорит большеголовый. — Юрка Ершов, не помнишь?
— Нет, — признаюсь я.
— Э-э, а я-то решил, что это какой-нибудь оглоед с Калашниковской! — с наигранной веселостью заискивающе улыбается мне Кизил. — Приветик!.. А что, может быть, сыграем? — предлагает он и вынимает из кармана карты.
— О, сыграем! — оживляется сразу вся компания. — Садись, — предлагают они и мне.
Я не люблю играть в карты, но все же сажусь, отказываться неудобно.
Ребята играют азартно и шумно, сбившись в кучу, спорят, пихают друг друга. Я сижу к тротуару спиной и оглядываюсь, лишь когда один из мальчишек, вскочив, предупреждающе выкрикивает:
— Атас!
Позади меня, у причала, по колени в крапиве стоит Глафира. Неизвестно, что ее занесло сюда.
— Иди-ка, иди ко мне! — манит она меня пальцем. — А ты дай карты, шпана! — приказывает Кизилу, и тот безропотно отдает. — Тебя там ждут, — кивнув в сторону, говорит мне Глафира.
— Кто? — удивленно осматриваюсь я. — Мама?
— Поднимись, так увидишь.
Я выбегаю на тротуар и недоуменно останавливаюсь — никого нет.
— Где?
— А вот где! — Глафира, будто кузнечными клещами, хватает меня своими корявыми пальцами за ухо и заворачивает его так, что я взвизгиваю и ложусь на панель. Ухо, кажется, так и осталось свернутым трубочкой. И потрескалось, как дыня. — Вот где, видел? Поиграй мне еще в карты. — И поковыляла себе прочь.
— Дура! — вскочив, со слезами воплю я. — Дура!.. — И оглядываюсь: хорошо, хоть никто из пацанов не видел.
Уже давно тянет меня к моей школе, с первого дня приезда. Мама сообщила мне, что школу разбомбили в сорок втором году. Мне и хочется сходить взглянуть на нее, и чего-то боязно. Я и сам толком не могу объяснить, чего именно. Что-то постоянно удерживает меня. И в то же время я чувствую за собой вину, что все еще не сходил, не навестил ее.
Мне все вспоминаются те дни, когда я с одноклассниками-приятелями Вовкой Ларшиным, Юркой Лункиным, веселый, беспечный, счастливый и уверенный в том, что так и будет всегда, бегал там по коридорам. Вовка Ларшин умер в блокаду, нет больше Лункина. Нет уже многих. Да и школы той, прежней, тоже нет. Но все-таки она тянет меня. Зовет…