Я не хочу и не могу больше оставаться здесь. Отхожу и ложусь в траву. Лежу и смотрю на мелкие одиночные травинки, которыми, будто зелеными усиками, тянется ко мне земля, весь земной шар, который я обхватываю распахнутыми руками, и чувствую, как плыву, медленно вращаюсь вместе с ним. А если переворачиваюсь на спину, то вижу небо, его синюю извечную глубину. Трава и небо. Это дано всем, каждому человеку. И дано мне…
Пока Юрка копался в железе, я поднялся и пошел к навесам. Под одним из них лежали мешки, несколько штук, В них что-то твердое, непонятное на ощупь. Верхний мешок был завязан крепкой бечевкой, я дернул ее, но она не поддалась. Тогда я уперся в мешок ногой, рванул изо всех сил, бечевка лопнула, и к моим ногам посыпались фашистские наградные кресты. Их были сотни. Они падали и падали на землю. Я еще никогда не видел сразу столько. Я даже как-то не задумывался никогда, что их столько может быть. Трофейные немецкие кресты. Они предназначались для тех, кого посылали захватить наш город. Я смотрел на них, и мне стало как-то зябко, не по себе. С иной стороны мне вдруг представилась война. Раньше я только знал, насколько она жестока, а теперь ощутил, как она велика. Если только каждому сотому из тех, кто шел против нас, предназначался этот железный крест, то сколько же всего их было — тех, кто стрелял по нас, бомбил, грабил и жег? Сколько их?! И сколько осталось еще?
Я стоял, а кресты все сыпались и сыпались на траву.
Наконец-то и на меня выдали карточки. Теперь я выкупаю хлеб дважды в сутки — утром и вечером. В первый раз выкупаю только на свою карточку. Кладу пайку в карман и лишь ощупываю ее, придерживаю, провожу по ней пальцами, а она тает под ними, как тает снег. Собираю и сосу крошки. И вдруг оказывается, что пайки нет. Удивляюсь, шарю в кармане, ищу ее, даже выворачиваю карман. Я и не наелся-то нисколько. И так повторяется почти каждый день!
А вечером, к приходу мамы, выкупаю хлеб и на ее карточку. Кладу его в буфет нетронутым, а сам ложусь на диван, отворачиваюсь к стене.
— Ты спишь? — входя, спрашивает мама. Но я не отвечаю, притворяюсь спящим. — Где сегодня был? — Я по-прежнему упрямо молчу. — Грузили снаряды для «катюши». Ты слышишь?.. Тяжеленные такие. Одна штука сорок два килограмма, а их в ящике по две. А иногда бывает и одна почти сто килограмм весом, ЭМ тридцать один.
Затем мама готовит ужин. Но вот она поспешно вбегает в комнату, оставляя дверь открытой, и на стол гулко бухает тяжеленная кастрюля.
— Вставай ужинать, — зовет мама. Она ставит тарелки, позвякивает ложками. — Вставай давай. Ведь ты не спишь, не притворяйся.
Я не поворачиваюсь, но будто смотрю в ее сторону, угадывая каждое движение.
— Стынет все. Сколько надо говорить.
— Я не хочу.
— Вставай.
— Да я не хочу есть.
— Одна я тоже не буду.
Я ужинаю молча, потупясь в тарелку. Думаю, что мне не хватает силы воли, ругаю и презираю себя. И мне все кажется, что мама, усмехаясь, смотрит на меня, но когда я мельком, из-под бровей, взглядываю на нее, лицо у нее оказывается задумчивым, грустным, и я чувствую, как она смертельно устала.
— Ты что? — беспокойно спрашивает мама, уловив мой взгляд. — Чего? — спрашивает с тревогой, с такой интонацией, какая бывает только у мамы. — Наелся?..
— Наелся.
— Когда ты поправишься-то хоть немного, сухарик ты мой длинненький…
А утром я опять выкупаю хлеб…
Вот и сегодня с утра захожу в булочную. Возле прилавка стоит Юркина тетя. Вытянувшись, как аист, который прицеливается чтобы клюнуть, она заглядывает за прилавок.
— Вы что-нибудь уронили? — спрашивает продавщица.
— Нет.
— Чего-нибудь хотите?
— Нет, нет.
Юркина тетя следит, чтобы продавщица не придерживала пальцем чашку весов, продавщица и все это понимают.
— Гражданочка, вас никто не обманывает. Каждый день так. Вот встаньте на мое место, попробуйте.
— Да я вам ничего не говорю, я молчу.
— Подумаешь, оскорбили! — ропщет очередь.
— А вы станьте сюда, попробуйте!
— И станем! С удовольствием!
— Это хлеб, а не осина, барышня, — говорит обидчиво Юркина тетя и, как бабочку, что может выпорхнуть, в шалашике ладоней несет пайку.
«Потом выкуплю. Вечером», — думаю я. И бегу к Неве.
Наши ребята уже на пристани. Загорают. Я раздеваюсь и ложусь рядом с Юркой на горячие доски. Под настилом шевелится и всплескивает вода. В щель видно, как по песчаному дну движется золотая паутинка отражений от волн. Волны убаюкивают, я засыпаю.
Просыпаюсь от громких голосов.
— Ага, старые знакомые! Оказывается, вот вы где пасетесь! Ну, приветик! — Лепеха залезает на причал и протягивает мне руку.
— Что не здороваешься? — Он садится со мной рядом. — Загораете, значит, да? Ну что, лихо тогда напугался?
— Нисколько.
— Ну да, нисколько! А это кто была, твоя мамахен? Хахалей водит?
— Ладно, ты!
— Что, обиделся? Чудак! Ну-ка, мелюзга, брысь! Дай человеку полежать. Портки убери от лица! — Он зевает, потягивается и лениво заваливается на спину. — А хо-ро-шо! Небо какое! Си-иненькое! — Закрывает глаза, откидывает в сторону руку. — Вложи папиросу!.. Ну, кто вложит! Сколько ждать можно?