— Ну, как знаете, — сказал я и положил трубку. И ушел на весь вечер из дому, потому что сейчас, конечно, он примется мне звонить, а после разговора с ним у меня даже во рту оставался какой-то неприятный вкус, — может, я уже стал перерождаться в кобру, и это предшествовало появлению настоящего яда?
Андрей по поводу старика не проявлял никакого интереса. Объяснялось это, наверно, тем, что с точки зрения хирурга в травме старика ничего неординарного не было — операцию решили не делать, а все остальное относилось лишь к уходу. Андрей осмотрел старика вначале, а потом передал его лечащему врачу и даже не спрашивал, как вообще идут дела.
— Настораживает только цвет лица, — сказал он мне. — Это неспроста. Надо будет им потом заняться. Если выкарабкается.
Когда я сообщил Андрею, что через неделю, кажется, уплываю, он ничего не спросил о старике. То есть я видел, что он имеет в виду узнать, что и как, но у меня не спросил. Знал я эту его идею. Была она примерно такой: ответственны мы не за всех людей, а лишь за некоторых, за самых близких. По отношению же к остальным мы не должны ничего. Никакого хождения в народ, никаких посевов доброго и вечного.
— Вырастет диким образом, — говорил он. — Если природе понадобится.
— Андрей Васильевич, ты же готовый человек для вступления в мафию, — говорил я ему.
— Ладно, — отвечал он. — Множество людей живут по такому принципу, просто мало кто признается.
Сам-то он, конечно, жил иначе, идея эта только высказывалась. Но о старике он все же ничего не спросил. Он знал, что не брошу я так Каюрова. Да я и не бросил, но сам Макиавелли передо мной был просто младенец. Трюк мой был коварен, хоть и прост. Сделав вид, что не могу почему-то сходить в больницу, я два дня подряд посылал к старику Клаву. И все, кажется, выходило, как я предвидел.
Но тут опять выплыл сынок. Ну и нюх же у него был. Трех дней не прошло, а он уже позвонил — откуда только узнал?
— Что это, — говорит, — за женщина стала ходить к отцу? Что ей от него нужно?
Я ответил, что, слава богу, нашлась добрая душа.
— Знаем мы эти добрые души! — сказал он.
Я положил трубку. Во рту был медный привкус.
Значит, сообщил я Андрею о том, что наконец уплываю, за неделю до отхода «Александра Грибоедова». Заглянув в календарь, он сказал, что проводит меня, поскольку день этот у него не операционный.
— И вообще совершенно свободный день, — сказал он. — Но ты мне все-таки напомни.
Чтобы у Андрея оказался незанятый день — само по себе это было немыслимым. Но накануне Андрей подтвердил, что так оно и есть и он все помнит.
Я не звонил Оле с неделю, не больше, и когда она взяла трубку, то, кажется, растерялась. Я, вероятно, уже не заслуживал тепла, но явно еще не заслуживал и холода.
— Сейчас определюсь, — сказала она.
Господи, как иногда с ней было легко!
— Звоню, чтобы попрощаться, — сказал я.
— Как-нибудь иначе, — попросила она. — Я не хочу прощаться.
— Пусть будет «до свидания».
— Это уже лучше. А в чем дело?
— На сей раз я, кажется, действительно отбываю, — сказал я, вспомнив, что она уже много раз зачисляла меня в путешественники.
— Надолго?
— Месяца на два, а то и больше.
Мне показалось, что она там что-то проглотила.
— И куда же вы едете?
— Не знаю, — сказал я. Я не шутил. Мне совсем невесело было с ней прощаться, и я на самом деле не знал, вернее, позволял себе не знать, куда поплыву. Куда-то через порты Европы в Атлантику, вот и все, что я мог предположить. Поскольку все предприятие выросло из благодарности Ивана Никитича Андрею Васильевичу, то я был спокоен: эта благодарность не могла не быть искренней.
Но как все, однако, связано в мире. Иногда я представлял себе то, чего никогда в действительности не видел. Я представлял себе медицинский блиндаж зимы сорок первого года, затянутые простынями бревна наката, свет керосиновых ламп. И у стола, думал я, стоят два человека в белых халатах поверх ватников — смолоду оперировавший в лучших клиниках потомственный хирург Козьмин и двадцатилетний Андрей, взятый в армию с четвертого курса. И так они работают полтора года — в землянках, избах, под открытым небом, в разоренных гулких сельских школах… Даже сейчас при операциях Андрей не забывает одной уловки военного времени — на обнаженные внутренности, не подвергающиеся операции, он всегда кладет намоченные в горячей воде тряпки. Когда тряпки остывают, их заменяют новыми. Там, в военных землянках, это было единственным способом не простудить раненого изнутри. Этому Андрея тоже научил мой отец. И на сонных внутренностях Снаряда Никитича, когда Андрей разбирался с его дырявым желудком, тоже небось лежало тридцатишестиградусное мокрое полотенце.
— Чтобы им было комфортней, — любит говорить Андрей.
Все, что Андрей делает для меня, он делает в память о моем отце. Ему, по чести говоря, наплевать, что думаю о его участии в моей жизни я сам, — он-то советуется лишь с памятью Петра Егорыча.