Жестокости в те первые месяцы вообще хватало — на окраинах уже занятых деревень каждый день звучали выстрелы, вдоль обочин часто можно было видеть трупы людей в штатском. Но если часть этих жестокостей была оправданна, по крайней мере, формально — евреев и мародеров расстреливать предписывало начальство, то многие из них попросту не укладывались у Иосифа в голове. В длинной череде таких эпизодов ему вспомнился сумасшедший молочник, безобидный чудак, которого он видел год тому назад, в Одессе. Тогда его батальон был расквартирован на узкой одесской улочке, так похожей на ту, которую он видел перед собой теперь. В первые дни они со скуки ходили смотреть на стоявшую по соседству разбомбленную фабрику, всю территорию которой изрыли огромные, двадцати метров в диаметре, воронки от снарядов сверхтяжелого немецкого орудия «Дора». Но главной достопримечательностью улицы был тот самый сумасшедший молочник, свихнувшийся горожанин, каждый день устраивавший у них под окнами забавный спектакль. До войны он, как говорили, и вправду разносил молоко, каждое утро ставил под дверями жильцов полные бутылки и забирал пустые, но во время блокады города помешался, то ли потеряв кого–то из близких, то ли просто не вынеся ужасов бомбежки, и уже после того, как в Одессу вошли румынские части, продолжил делать свою работу «вхолостую», как автомат. В городе уже не было молока, большая часть жителей улицы погибла или бежала, но он с завидным упорством каждое утро приносил сюда в большой холщовой сумке пустые бутылки, ставил их под дверями и каждый вечер забирал их обратно, чтобы на следующий день принести вновь. Иосиф и его товарищи относились к этому чудаку с симпатией. Иногда кто–нибудь из бойцов мог подшутить над ним — вечером, перед его возвращением, собрать все бутылки вместе и составить из них пирамиду или насыпать в них песка, но всерьез никто не причинял ему зла, и молочник продолжал невозмутимо нести свою странную службу. Так продолжалось до тех пор, пока на улице не появилась еще одна, только что прибывшая с фронта рота. Это были рослые светловолосые олтенцы с нашивками какого–то моторизованного полка, все точно взмыленные после недавних боев, очень хмурые и державшиеся особняком. Четверо из них каждое утро сидели на балконе второго этажа того дома, где жил Иосиф, попивали чай с трофейным коньяком и о чем–то трепались, свысока поглядывая на проходивших мимо пехотинцев. Однажды один из этих четверых, молодая голубоглазая сволочь с жестокой улыбкой, увидел чудака и ради забавы подстрелил его — пальнул ему из винтовки чуть пониже спины, когда тот наклонился, чтобы поставить у двери очередную бутылку. Все четверо покатились со смеху, а молочник упал в кусты и заскулил, как собака, загребая ногами и роняя со звоном покатившиеся из сумки бутылки. Рана его казалась безобидной, но через четверть часа бедолага затих и больше не вставал. Утром его тело куда–то унесли — Иосиф не видел, кто и куда. На том месте, где его подстрелили, еще долго после того лежала холщовая сумка и осколки битого стекла.
Иосифу вспомнилось и многое другое, совсем уж жуткое и безобразное — то, о чем он старался не вспоминать в эти дни, и что само ожило в его памяти теперь, когда он уже собрался окликнуть замерших внизу немцев.
Тополь напротив настойчиво размахивал веткой, приводя Иосифа в чувство, на стене соседнего дома все так же хлопал на ветру обрывок кумачового полотнища. Офицер убрал компас в карман и что–то коротко проговорил солдату. Тот, на секунду о чем–то задумавшийся, послушно кивнул и сунул блокнот обратно в планшет. Иосиф все еще медлил. Где–то вдалеке, за элеватором, надсадно громыхнуло орудие. Офицер посмотрел на свои наручные часы и замер, прислушиваясь к полету снаряда. Когда тот, просвистев, разорвался за домом Иосифа, немец проворно навел бинокль на место его падения и удовлетворенно хмыкнул. Ветер колоколом надувал полы его шинели, и становились видны его серые галифе, засунутые в высокие яловые сапоги. Иосиф все еще не шевелился. Было ясно, что немцы вот–вот уйдут: сопровождавший офицера солдат все чаще оглядывался назад, ерзал на месте, поудобнее располагал закинутый за спину автомат. Время уходило, что–то внутри Иосифа требовало, кричало, грозилось, чтобы он позвал их, позвал немедленно, но он не мог выдавить из себя и звука. Вспомнившиеся ему образы войны — всего того, в чем ему уже приходилось участвовать и в чем предстояло участвовать снова, окликни он стоявших внизу немцев — приковали Иосифа к месту, сделали его немым. В нем завязалась мучительная борьба, становившаяся тем более нестерпимой, чем явственнее убегало время. Теперь уже не квартира, но улица заходила перед Иосифом ходуном, на секунду ему показалось, что он валится в какую–то пропасть.
Что–то со стоном пронеслось над качающимися деревьями, и через мгновение мостовую сотряс новый разрыв. В последний раз бросив взгляд в ту сторону, офицер убрал бинокль и оправил на себе вздымаемую ветром шинель. Солдат торопливо завязал на ботинке шнурок.