— Черт принес сюда эту бабу! Если б я знал, что она будет здесь, я бы скорее поехал на бал к алеутам, в Камчатку. И не знаешь, как с ней развязаться!.. Она взяла такую власть надо мною, что я перед ней сижу, как дурак, и не смею сказать слова, когда она бранит меня, словно своего крепостного лакея. Но я философ на эти вещи: пусть бранит!.. Она немножко жестко управляет мною, это правда; но я буду повиноваться только до тех пор, пока она пребудет верною хорошим правилам, пока не перейдет на сторону последователей дешевого правительства. О, тогда из моего ума, сердца и повиновения я составлю такую бурную оппозицию, что она увидит!.. По несчастию, я слишком запутался с этою женщиною, и теперь нужен меч Александров, чтоб рассечь этот узел[91]. Поссорившись с нею, я должен был бы отказаться от Машиньки и от моей мамзель Алин: на это я не соглашусь! Надо иметь несколько философии. Но что, если б я простер философию свою до такой степени, чтоб затмил славу семи греческих мудрецов[92]?.. если б, например, вдруг решился я ограничить свои расходы?.. Оно трудновато, но возможно. Олинька также недурная партия. Она мне правится; я люблю ее... Я готов жениться на ней назло княгине. Я подумаю о том у себя дома!.. Завтра приду сюда сказать хозяйке пару комплиментов насчет ее бала и, вероятно, увижусь с Олинькою. Сегодня — увы! — надо от ней отказаться для спокойствия и чести самой ее. Эта баба, взбесившись, в состоянии огорчить ее, огорчить мать, пересказать все родителям и взбунтовать их против меня... Так и быть! — сегодня я подчинюсь необходимости, но завтра мы посчитаемся с княгинею.
И между тем, как он так думал, княгиня в бархатном берете все терзала злополучную его Олиньку клещами самой утонченной злобы: скрытно, искусно, метко поражала ее издали острогою мести и, задев смертоносною зазубриною за нанесенную рану, свирепо тащила трепещущую жертву за своею гордостью, попирала ее своим превосходством и, прижав ее к земле, затоптав в уничижение, издевалась над нею добродушными советами и нежными заботами об ее счастии. А Анна Петровна все была в восхищении и говорила в душе: «Какая добрая княгиня!.. Как она полюбила мою Олииьку!.. Она дает ей такие наставления, как родной своей дочери!»
И измучив слабое, прелестное существо, изранив его, измяв, вытиснув на нем псе свое ожесточение и против дочери, за посягание на ее собственность, и против матери, оскорбившей ее самолюбие неуместным приглашением ее к себе но бал, — но все это сладко, все это любезно, тонко, умно, неприметно, — чтоб довершить удар, чтоб показать Олиньке свое владычество над ее любовником и больно выдернуть из ее сердца последний луч надежды, она вдруг оборотилась к графу П*** и засветила ему в глаза огненным своим взглядом, в то именно время, когда он думал: «Пятьдесят тысяч!.. ни одной копейки менее!..»
Пробужденный от таких глубоких дум, повеса должен был торопливо собраться с своею запасною любезностью и карманными улыбками, чтоб вежливо встретить нежного посланца сердца, с которым завтра предстояли ему важные денежные сделки. Княгиня пустилась шутить с ним, смеяться, рассуждать о лицах, им только известных, о забавах и удовольствиях, неприступных для общества, собравшегося в этом доме. Ветреный волокита, забыв о близости Олиньки, всею своею веселостью, всем своим блистательным злословием поспешил поддержать этот* неожиданный взрыв юмористики своей соседки. Полуслова, полувопросы, полуответы, перемешанные с таинственным смехом, с загадочными взглядами, с признаками обоюдного удовольствия, сообщили этому разговору вид совершенного согласия, тесной дружбы, почти условленного сообщничества между двумя участвующими в нем собеседниками — по крайней мере, вполне произвели над неопытною девушкою то действие, которого ожидала от них бойкая ее соперница. Олинька почти не доверяла своим глазам. Как! в двух шагах от нее, полчаса после клятв он даже на нее не смотрит?.. Он, очевидно, ее презирает!.. Теперь она убедилась в его коварстве. Правда!.. он влюблен в нее! эта женщина совершенно господствует над его умом! Теперь Олинька уверилась в его измене, в своем посрамлении, в своем несчастии. Грудь ее вздымалась, понятия помрачались: она упала бы в обморок, если б новое, неведомое ей чувство — чувство палящее, раздражительное, беспокойное, ужасное — вдруг не исполнило ее какой-то злобной жизни, не возбудило в ней бешенства.
Что ж это было такое?.. Что такое! — ревность.
Боль души написана была на ее лице, взрытом судорожною игрою жил. Челюсти ее сщемились. Корчь крючила ее пальцы. Она страдала так жестоко, так была разъярена страданием, что если бы робость не отняла у нее движений тела, она ущипнула б княгиню — не то ущипнула б маменьку. К счастию, она никого не ущипнула и решилась удалиться, чтоб облегчить сердце слезами. Маменька велела ей остаться. К счастию, тот самый длинный франт в золотом жилете, с которым танцовала она прежде, предстал перед нее и ангажировал ее на мазурку[93]. Она освободилась.