— Не спите? — тихо спросила Оля. — Володя, вы не спите?
— Где мы? — спросил Володя. — Егор… я все ждал, когда же… Картину тебе писал… Краски плохие. Оттенков не добиться… Худо. Егор, ты меня слышишь? Сел бы рядом… Худо дело. Открыли будто бы какие-то черные дыры — туда все летит, стягивается отовсюду, а там ничего — дыра, которая жрет и жрет. Нет, рано еще. Надо позвонить одному человеку…
— Бредит, — прошептала Оля.
— Нет, — сказал Володя. — Что это вы решили? Ладно, Егор, не садись ко мне. Пусть она сядет. Ей моя картина… запала. Ты знаешь, из нее бы вышла жена писателю. В обносках бы ходила, верила бы в твой гений. Ты ее спроси, как она относится к тому, что ты делаешь, — я же вижу — она слова об этом не скажет, клещами не вытянешь. Но все твои рассказы наперечет знает…
Я вынырнул из полусна.
— Нет, — сказала Оля. — Из тех, что не напечатаны, я читала очень немногие. Остальные он прячет.
— Слышал, — сказал Володя, — как она о них говорит? Книги! — вдруг вскинулся он. — Книги не забыла?
— Здесь, все здесь, — ответила Оля.
Эта неожиданная, почти капризная его требовательность к Оле, это вырвавшееся вдруг обращение на «ты», эта ночная разговорчивость…
— Вам плохо, Володя?
— Книги, — сказал он.
Оля отодвинулась от меня, ее место сразу занял холод, она протиснулась между спинками сидений и пропала сзади в темноте, потом оттуда вернулась ее рука, запахнула на мне ватник и снова пропала.
Человек, которому я позвонил по просьбе Володи, ничего не спросил о книгах.
— Где? — спросил он. — В клинике Шестакова? А номер отделения?
— Его готовят к операции.
— Значит, все-таки опухоль. Я так и думал. Сейчас к нему еду.
— Его готовят к операции. Можно ли его сейчас отвлекать?
— Всеми силами, — сказал он. — Если мы что-то можем для него сейчас сделать — так это именно отвлекать его. Представьте себе, что он, с его воображением, сейчас чувствует? Вы можете себе это представить? Вы знаете, какой он художник?
Полуметровые ножницы, прицелившиеся на убийство, стояли у меня перед глазами.
— В эту клинику вы его привезли? Вы. Привезли и положили. Значит, у вас есть там рука. Сделайте так, чтобы меня к нему пускали. Его отец просил меня о нем… Его отцу…
— Вы знали Юрия Леонидовича?
— Знал ли? Да я дня не живу, чтобы его не вспомнить.
— Ладно, — сказал я. — Уговорили. Через полчаса я буду там.
Когда я приехал в клинику, он уже сидел около кабинета Андрея и ждал меня. Да встречался я уже с ним, и даже совсем недавно. Только где? Помнил только, что встреча была не из приятных. Но где же?
— Мне тоже кажется, что я вас уже откуда-то знаю, — сказал он скорее неприязненно, и рука его задумчиво потянулась вверх, поднимая с затылка длинную прядь волос. Пальцы его завертелись, заплетая конец пряди.
— В архиве работаете? — спросил я.
— В архиве.
— Я у вас был. Фонд Козьминых помните?
Его пальцы остановились, он выронил прядь.
— Понятно. То-то мне показалось, что мы уже встречались. Ну что ж. Приходите теперь — все получите.
— У вас теперь иные инструкции?
— Да ладно вам, — сказал он. — Раз вы знали Юрия Леонидовича, какой может быть разговор.
— Но вы тогда мне сказали, что фонд Козьминых не разобран.
— Он и не разобран, — устало сказал он. — Но давайте не будем выяснять отношений. Объяснять вам, из каких побуждений я действовал? Да знали бы вы, какие люди иной раз норовят сунуть нос в архив. Да при них перчатки страшно оставить, не то что архивную папку.
— Спасибо.
— На здоровье. А на лбу, вы уж извините, у вас ничего не написано. Что же касается филантропии — когда каждый был готов помочь каждому, так это все кончилось, если и было. Я-то, правда, думаю, что и не было.
Возможно, в чем-то он был прав. Снаряд Никитич, например, тот и головы бы в мою сторону не повернул, если бы не существовал на земле Андрей. И не видать бы мне люкса на «Грибоедове» и улыбок барменов, кабы не воспоминания Анатолия Петровича о рейсе из Рейкьявика с ленд-лизовскими танками на палубе.
Андрей позвонил мне за день и сказал, что хочет, чтобы я присутствовал на операции.
— За него надо… Как это называется? Молиться? Если не ты, тогда кто?
Это чтобы ты жил, думал я, другого способа нет, терпи, Вовка, терпи, ты сейчас ничего не слышишь, но я стою над тобой и думаю о тебе, и ничего тебе не может помочь, кроме того, что сейчас так кроваво делают с тобой. Это чтобы ты жил. Другого способа остаться жить среди всех нас для тебя нет. Я сегодня стою над тобой, но жизнь длинная, и может прийти такое время, что все переменится. Подежурь тогда надо мной — постой вот так, обмирая. И постереги меня.
До чего огромны и устрашающи инструменты, которыми раздвигают, расширяют, удерживают, и как внешне незначительны ланцеты, похожие на безобидных уклеек, и ножнички с закругленными концами.
— Весь воспален, — произносит Андрей. — Да. Вон еще что.