Будут ли за ними гоняться, я не знал, но тот натюрморт, который мы с Олей увидели в его комнате, я мог бы по памяти разглядывать. Розоватый цвет яиц, ожидающих казни…
Таким же оттенком засветились волны, надстройки, каждый предмет за несколько минут перед ураганом. Я-то этот цвет видел.
— Надо ехать за картинами, — сказал архивист. — Надо их спасать.
— Спасать от чего?
— От того, чтобы они не пропали. Вы чего-то тут не понимаете. Как же это вы их не привезли?
— Вы коллекционер? — спросил я прямо.
— Да. А что это меняет?
— А я-то думал, что вами движет память о Володином отце.
— А вами? — спросил он. — Вами всегда движет только что-то одно? Почему вам надо свести мои действия к примитиву? Да, я собираю некоторого рода живопись. Ну и что из того? Да, я знал Юрия Леонидовича. Более того — для меня свято воспоминание о нем. В бога я не верю, но я верю в откровения. Откровения некоторых людей. Вблизи я видел такого только одного — Юрия Леонидовича. Да, я коллекционер. И что из того? Я что же, по-вашему, уже не имею при этом права на душевные порывы? Что мною движет… А вами?
Не знаю, что движет мной сейчас. Знаю лишь, что работа — это немедленное действие. Именно немедленное. Нельзя все планировать да планировать, приходит день, когда надо начинать, какая бы ерунда сначала ни выходила. Листок за листком, листок за листком. Все остальные дела — они подождут. Все, кроме этого. Кем бы тебя за это ни посчитали.
— Меня несколько дней не будет, — сказал я архивисту.
— Но как же…
— Постарайтесь обойтись, — сказал я. — Оля вам поможет.
Я отключил телефон в квартире и сел за эти самые листки.
О сколь многом на «Грибоедове» я, оказывается, не договорил! Например, с сэкондом. Мы не договорили с ним на судне, да и никогда бы, наверно, не договорили. Три или четыре наших ночных разговора привели лишь к тому, что мы с полной ясностью увидели взаимную несовместимость, но, как это ни удивительно, я продолжал чувствовать к нему искреннюю симпатию, да и ему, кажется, не был противен я. С удовольствием мы пожимали друг другу руки, со странным удовольствием я слушал его уверенный спокойный голос, мне нравилась его прямота, логика его выводов, хотя все, что он говорил, имело, на мой взгляд, один шаблон. Касаясь истории, искусства, литературы, он исходил из чуждых мне посылок — он был глубоко убежден в их вспомогательности. По его убеждению они должны были быть лишь такими, чтобы оправдывать во всем его жизнь, упрощать и во что бы то ни стало утверждать правильность ее, а не вносить в нее сложности и сомнения. И потому что-то начальственное и чиновное появлялось в его лице, когда он принимался судить о художниках и книгах, а оценки его тяготели к категориям: «нужно» — «не нужно». А как рассмотреть с этих точек какого-нибудь Тютчева? Какой в Тютчеве практический смысл? Но моряк Иван Антонович был превосходный, и ни у кого не было сомнений, что второй помощник станет со временем капитаном. В капитаны ведь выходят не все, этот же выйдет. Я моряк, как бы говорил его вид, и мое дело плавать. Плавать и знать все, что связано с морем, так, как не знает никто. Знать и уметь. Центр находился на судне, и на слова «как далеко вы уплыли!» этот человек несомненно ответил бы: «Далеко от чего?» Книга, вносившая сомнение в его точную жизнь, была книгой вредной. Кто там говорит, что сначала было слово? Море. Сначала было море.
Я исписывал листок за листком и листок за листком комкал, думая о том, что я не договорил и не доспорил не только с этим человеком.