Отчаяние и мольба были в ее голосе.
Буравов говорил:
– Мы будем работать вместе. Я не буду вам говорить о том, что вас раздражает.
– Не раздражает, – мучит, – с отчаянием говорила Екатерина Сергеевна. – Подумайте, мой Сережа, а здесь я, – ах Боже мой, Боже мой!
– Я буду надеяться, буду ждать, – сказал он.
Екатерина Сергеевна, плача, говорила:
– Может быть, нам лучше было бы в Москве расстаться, не видеться.
– Ради Бога, – в ужасе восклицал Буравов, – умоляю вас, не лишайте меня последнего утешения хотя иногда видеть вас! Клянусь вам, я не буду мучить вас.
– Да, друг мой, не будем говорить об этом.
Прошли долгие две-три минуты тягостного для обоих молчания. Обоим казалось, что жизнь разбита навсегда.
Наконец Буравов овладел собою. Он заговорил почти спокойным голосом:
– Пусть будет так, как вы хотите. Но теперь я бы хотел обратить ваше внимание на Раису. Ее шовинизм, ее возбудимость, – все это для нее самой очень вредно. Вы должны были бы повлиять на нее в этом отношении.
– Напрасно, друг мой, вы так часто ее останавливаете, – с кротким упрямством отвечала Екатерина Сергеевна. – Она откровенная, но вовсе не злая.
Буравов сказал с удивлением:
– Это ново! Вы за нее заступаетесь!
– Оставьте ее, – говорила Екатерина Сергеевна, – она ничего дурного никому не скажет и не сделает. Она простая и прямодушная, и изо всех наших детей она больше всех похожа на отца. Оставьте ее.
– Как вам угодно, – холодно сказал Буравов.
Он не привык к тому, чтобы его советы отклонялись.
Вернулись сестры, взволнованные и тревожные. Александра чутко вгляделась в лицо матери и Буравова. Острою жалостью наполнилось ее сердце. Она подошла к Буравову и сказала тихо:
– Мама очень беспокоится о Сереже. Я знаю, о чем вы говорили с нею.
Буравов посмотрел на нее холодно и недовольно.
– Саша, я вас не понимаю.
Но, не смущаясь его холодным тоном, Александра говорила:
– Простите, Павел Дмитриевич, мешаться в это мне не следует, но все же, прошу вас, не волнуйте ее.
– Право, это меня удивляет, – пожимая плечами, говорил Буравов.
– Простите, – сказала Александра, поспешно отходя.
Екатерина Сергеевна, целуя Раису, тихо говорила ей:
– Милая Раиса, если бы ты знала, какая пустота в душе моей!
– Мама, молись и надейся, – отвечала Раиса. – Так жутко ждать! – жаловалась Екатерина Сергеевна.
Сестры в городе наслушались новых рассказов. Людмиле казались эти рассказы совершенно невероятными. Другие две с нею не спорили, но рассказам верили.
Привезли в город по железной дороге от позиций вместе с ранеными убитого русского полковника. В городе рассказывали, что пленный офицер выхватил из кармана револьвер, когда на него не смотрели, и выстрелил в спину русскому полковнику. Убил наповал, и солдаты за это подняли его на штыки.
Не верила Людмила этим рассказам, но они заставляли ее горько плакать.
В эту ночь Раисе снились тревожные, страшные сны. Они казались ей вещими. Ведь и прежде, перед всеми значительными событиями ее жизни, ее навещали сны, которые потом странно сбывались, иногда со всеми мелкими подробностями. И даже это были не совсем сны, – в жуткие, томные минуты полубодрствования, полубреда, когда душа бывала взволнована каким-нибудь впечатлением, и когда эта взволнованность в долгой и страстной молитве объединяла всю Раисину душу в одно страстное устремление, перед нею вставали отчетливо далекие, иногда невиданные ею раньше места, проходили знаемые и неведомые люди, звучала их речь. И долго потом эти видения и слова жили в душе Раисы. Иногда она рассказывала их домашним, – не всегда. Заметив, что эти видения сбываются, она со страхом и слезами записывала их. Этот странный дневник хранила она бережно. Сначала сбываемость этих видений пугала ее, – не от врага ли рода человеческого они? Но отец Григорий и странник Никандр успокоили ее.
И вот, среди других видений, три особенно запомнились ей. Предстал пред нею ясный день на поле битвы. Место казалось знакомым, – поля и холмы северо-восточной Франции. На одном из холмов – несколько тяжелых орудий. Вдали виднелся нерусский город. Кто-то тихо, но внятно сказал Раисе:
– Это – Реймс.
Высокий прусский генерал смотрел в бинокль и говорил:
– Я вижу там что-то высокое. Оттуда они могут наблюдать за передвижением наших войск.
Толстый полковник, по-видимому баварец, отвечал:
– Это – собор, ваше превосходительство.
У генерала было надменное, сухое и злое лицо, и когда он, опустив бинокль, смотрел на баварца, его глаза казались острыми и неподвижными глазами хищной птицы. Лицо толстого баварца было красное и добродушное.
Генерал сухо кинул приказ:
– Расстрелять.
В полковнике заговорили католические чувства. Он почтительно сказал генералу:
– Древний католический собор, знаменитый своею архитектурою и очень почитаемый. Его начали строить семьсот два года тому назад. С ним связано много исторических воспоминаний.
– Вздор! Сентиментальность! – злобно закричал тощий генерал. – Я вам говорю, это что-то высокое опасно для нас. Снести.
– Будет исполнено, – отвечал полковник.