— А что сталось с Пшеницыным? — спросил Корчагин, слушавший мещанина Калачова с такою строгою внимательностью, которая даже тяготила рассказчика.
— Да что! горько и вспомнить-то, — отвечал Калачов. — Ведь вышло, что человек прикидывался только, и прикидывался не из чего другого, как из амбиции, когда тешил и смешил нас. После мы узнали, что он был человек умный, ученый и до крайности бедный. На шее у него было человек десять родни, которая жила в провинции и питалась его трудами. Он, знаете, был учителем — давал уроки по разным домам. Было у него хорошее время, было и худое. Под конец пошло кряду одно худое. По каким-то там интригам он потерял все хорошие уроки, так что ему остались только какие-нибудь — ими-то он и жил, когда жил с нами. Потом, когда он занял особую комнату, и остальные какие-нибудь уроки у него были отняты. Тут ему и плохо пришлось, сердечному. По целым дням, бывало, сиживал он, как говорится, на постной пище. Вот что с ним случилось, а мы ничего и не заметили: ведь смехотвор был человек. Только потому, что за квартиру перестал платить, нам следовало бы догадаться, что он терпит такое… и если б не Ананий Демьяныч, с своим самоваром, то мы таки и пришли бы к такому заключению и помогли бы ему посильно, помня прежние его одолжения. А от самого ведь ни слова одного не слыхали, что вот, мол, господа, сегодня я в таких-то и таких сквернейших обстоятельствах, — нет, иной раз завернет, бывало, к нам, сядет с нами у самовара, поблагодарит, когда ему предложишь чашечку чайку, и откажется от чашечки, да и начнет свое смехотворство, только, знаете, сам — ни за что, как будто и не он — такой был странный человек!..
Потом достал он какие-то уроки у апраксинского негоцианта. Негоциант давал своей дочери модное воспитание — так и нанял его в учители французского языка и танцевания (из экономии, чтоб не тратиться на двух учителей); танцевать-то он, сердечный, конечно, умел — только не всякое танцевал, модных там полек и прочего не танцевал; однако ж, когда пришлось, знаете, потерпеть кое-что, так он взялся и танцевать. Вот он и нашел себе, сердечный, какого-то, тоже голодного, учителя, который давал ему дешевые уроки в своем деле, раз в неделю, а он, взяв один урок, упражнялся у себя дома каждый вечер, потому что днем некогда было. Вот почему и возня была у него по ночам; а мы, спасибо Ананию Демьяновичу, в дураки попали перед ним.
Он очень смешно сам рассказал нам все дело о своем танцевании: нужда, говорит, скачет и пляшет и песенки поет; на Анания Демьяновича вовсе не сердился, даже угостил его чаем, когда получил от апраксинского негоцианта плату за свои уроки. Тут он честным образом разделался с хозяйкою и нас всех распотешил так, что мы чуть не умерли со смеху. Это случилось в то время, когда он угощал нас чаем, а потом вдруг, схватив шляпу и шинель, стал прощаться с нами: «Прощайте, господа, вспоминайте иногда обо мне, а то — хоть и не вспоминайте».
«Что это значит? — спросили мы. — Куда же вы?»
«Я, говорит, далеко, а впрочем, и не очень далеко, не выходя из пределов Третьей части. Прощайте; мне пора, я, говорит, и так уж чересчур долго…»
Он еще что-то сказал, но мы слов его не расслышали. Он произнес их очень тихо, выходя из комнаты.
Когда он ушел от нас, мы приказали Степаниде долить водою самовар, и опять принялись пить чай, и стали хвалить Пшеницына и удивляться тому, что он удивительно веселый человек, и так в беседе просидели даже за полночь, а Пшеницын все еще не возвращался. Мы легли спать и на другой день, проснувшись, узнали, что он не приходил. Еще прождали целый день — его нет. Тут беспокойство стало одолевать нас. Клеопатра Артемьевна отправилась в часть заявить, что пропал жилец, представила паспорт его и рассказала приметы.
Оказалось… можете представить, какой чудак был — оказалось, что прямо от нас, прямо от своего смехотворства отправился бог знает куда и… пропал без вести, сердечный; носились слухи, будто утопился — господь его ведает!
Часу в двенадцатом ночи мещанин Калачов возвратился наконец к своим соседям, господам Тыквину и Гоноровичу, которые ожидали его с живейшим нетерпением и со всевозможными предположениями насчет всего, даже насчет его «неизвестной участи». Когда он явился, молчаливый и румяный, когда, постояв с минуту среди комнаты, закурил свою настоящую сигару и стал еще молчаливее и румянее — соседи, глядевшие на него с любопытством, участием и некоторым опасением за самих себя, не выдержали более и спросили в один голос: «Ну, что?»