— Вот еще, один ты у них там, что ли? — запальчиво возразила мать и стукнула костяшками пальцев по столу. — С чего это они вызывают тебя? — спросила она подозрительно. И, глядя, как он допивает кофе, повторила недоверчиво: — С чего это они вызывают тебя?
Герман отодвинул пустую чашку; он не решался взглянуть на мать.
— Да почем я знаю, — ответил он наконец, когда она в третий раз задала ему этот вопрос. Старуха внезапно подняла руки и, растопырив пальцы, вытянула их перед собой.
— Будет война, — сказала она сначала шепотом, а потом закричала: — Война, война!
— Ерунда, — сказал Герман, — все это ерунда.
Он выехал ближайшим поездом. Осень в эту пору еще была красива. Деревья стояли в пестром уборе, голые поля казались чисто подметенными, а в садиках на железнодорожных станциях цвели астры величиной с детскую головку.
Фельдфебель, к которому Герман по возвращении в роту явился с рапортом, даже не стал его распекать, а сразу же отослал в казарму. Ребята уже готовились к походу. Ничего другого он и не ждал. Но все-таки ему это показалось странным. Цыпленок, — его настоящее имя было Алоиз Хун[20]
, но за безобидный нрав его прозвали Цыпленком, — затягивал пряжки ранца; Штакельбергер начищал сапоги, а длинный Франц Ланге, — он был родом из Вюрцбурга, — застегивал и оправлял портупею.Когда он вошел, ребята крикнули ему:
— Привет, Герман!
Иначе, разумеется, и быть не могло. Он подошел к своему шкафу, вытряхнул вещи, переоделся, уложил ранец. А думал все время о матери и об Эмме.
Неразбериха была полнейшая. Выступили не сразу: сначала в двенадцать часов пообедали, потом еще час отдыхали. Герман устал, и ему хотелось поспать, но остальные так галдели, что об этом нечего было и думать.
— Тебе повезло, — сказал Цыпленок, — дома побывал!
— Всего два дня, — проворчал Герман, — можешь не завидовать.
Штакельбергер писал письмо, но дело у него не ладилось. Вюрцбуржец заглянул через его плечо и язвительно произнес:
— Но ты же форменный идиот! Кто это пишет «браток» через два «т»?..
— Фельдфебель обещал мне отпуск, как подойдет время картошку копать, — проговорил Штакельбергер.
— Отвяжись от него, пусть пишет, как умеет, — сказал Цыпленок вюрцбуржцу, — а ты и в самом деле свинья, Франц!
Длинный мгновенно обернулся. Цыпленок взглянул на Германа, чтобы набраться смелости, потом встал и подошел вплотную к Длинному.
— Определенно ты свинья, — повторил он. — Ведь мы уговорились держаться все вместе, из строя не выскакивать. А ты то и дело вылезал вперед: хотел показать, что ты сильнее всех, мускулатурой своей похвастаться!
Теперь Длинный поглядел на Германа, поднявшегося с койки. Не будь Германа здесь, вюрцбуржец — Франц Ланге — просто-напросто отколотил бы Цыпленка. Но в присутствии Германа не решался.
Герман сказал:
— Стоит только отвернуться, как сразу начинается представление. Ты и вправду свинья, Франц.
Он снова прилег, твердо решив заснуть. Черт его знает, что еще уготовил им этот день.
— Слыхал? — торжествовал Цыпленок. — Герман тоже говорит, что ты свинья.
— Оставь меня в покое, — проворчал вюрцбуржец и снова принялся подтрунивать над Штакельбергером. — Ну как, браток, у вас картошка-то, говорят, огромная уродилась?
Цыпленок бросился на койку рядом с Германом. Он громко сопел, кашлял и жаловался:
— Ужасный я насморк схватил: вчера, понимаешь, битых два часа топали под дождем. Промокли до нитки. Старик выехал было на машине, но поглядел на нас с минутку и укатил домой. А мы остались там, промокли до нитки.
Но Франц Ланге решительно не мог утихомириться.
— Какой деликатный наш Цыпленок, — пропел он, сложив губы трубочкой, — он у нас маменькин сыночек.
— Да заткнитесь вы наконец, — закричал Герман, — я спать хочу.
Но тут настала очередь Цыпленка.
— Ты сам — маменькин сынок, — приподнявшись на койке, крикнул он длинному вюрцбуржцу, — это тебя вскормили на белых сухариках. Будь мой отец булочником, я бы добился в жизни большего, чем ты!
— Дети, будьте осторожны в выборе родителей, — насмешливо произнес вюрцбуржец.
Цыпленок покраснел.
— Мой отец пал… на поле боя, — робко сказал он.
— Твой отец? — удивился Длинный, покатываясь со смеху в предвкушении остроты, которая просилась у него на язык. — Ты, наверное, имеешь в виду свою мать, — прокричал он, хохоча до слез. — Да, да, свою мамашу. Ты ведь ублюдок, незаконнорожденный. Все мы это отлично знаем.
Стальное перо Штакельбергера громко царапало бумагу.
— Ну что ж особенного, — тихо сказал Цыпленок и закрыл глаза, словно засыпал.
Вюрцбуржец насвистывал что-то, Штакельбергер, широко расставив локти, пригнулся к столу и время от времени кряхтел или ругался. Это было очень важное для него письмо.