— Видишь, какие мы хорошие камрады — последнее делим друг с другом. У кого что есть, тот отдает. Ты бы видел, Эвальд, что делалось вчера в «Стеклянной шкатулке» — объявили полную боевую готовность. Штурмфюрер нас гонял, гонял. Настроение создалось прямо замечательное.
— Да не сидите вы, мальчики, повесив нос, лучше гряньте-ка песню! — кричит с другого конца комнаты долговязый молодой человек с огромным дуэльным шрамом через всю щеку.
Срываясь, голоса неровно затягивают:
— Да, да, на сало мышей ловят, — замечает фрау Кегель, выслушав рассказ Артура, и наливает себе еще чашку кофе. — У твоего брата тогда тоже началось с бобов да сала. А как все кончилось, известно одному господу богу. — Из ее впалой груди вырывается тяжелый вздох. — Мой Пауль… ты хоть немножко помнишь своего старшего брата?
— Немножко помню, бабушка. Он всегда делал мне из бумаги такие красивые игрушки. Скажи: как это случилась беда с ним и с отцом?
— Да как случилась? В ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого пришел все-таки конец этой несчастной войне, и кайзер сбежал. Все пошло вверх дном. С фронта потоком возвращались солдаты. Есть было нечего. Работы тоже не было, все военные заводы перестали выпускать продукцию. Люди мешочничали, спекулировали, крали. По улицам часто ходили демонстрации, а иногда и постреливали. В восемнадцатом году под рождество стало очень неспокойно. Тебе, мой мальчик, тогда и пяти лет не было, ты, наверное, ничего не понимал. Но Паулю, твоему брату, уже исполнилось семнадцать. Ваша мать за два года перед тем погибла во время взрыва на заводе. А вашего отца отправили на фронт на третий день мобилизации. Вот мне и пришлось быть вам и за отца и за мать.
С Паулем было не так легко. Он был в самом деле довольно легкомысленный. Учился на маляра, но, когда его мастера призвали, тоже пошел на военный завод и там красил снаряды. А кончилась война — стал безработным, целый день бродил по улицам, в точности как бродите теперь вы, молодежь. Ну и попал в дурную компанию… Везде его окружали соблазны. А сама я разве могла его удержать? Да и некогда было, только и следи — не упускай те крохи, какие выдавались по карточкам, — кормить-то вас приходилось. Ах, одинокой женщине было очень, очень трудно. Тут я вдвойне обрадовалась, когда ваш отец неожиданно вернулся.
Помню, как сейчас: дело было в канун рождества. Утром возле дворца и манежа шли тяжелые бои с красными матросами. Мы как раз говорили о вашем отце. Мы и не подозревали, что…
В восьмом часу вечера по скупо освещенной Акерштрассе шагает рослый человек лет около сорока; на нем военная шинель без погон, солдатская шапка с красной кокардой, на ногах грубые сапоги, но нет ни поясного ремня, ни штыка. В руках он держит картонную коробку, в которой, по-видимому, лежит все его достояние. На стену какого-то дома, и так уже облепленную плакатами, какие-то люди наклеивают еще один. При мигающем свете газового фонаря солдат внимательно изучает эти плакаты:
Несколько наклейщиков, не говоря ни слова, мажут последний плакат клеем и налепляют на него другой, ярко-красный.
Демобилизованный запасной Вильгельм Кегель, ухмыляясь про себя, раскуривает трубку. Пройдя несколько шагов и еще раз обернувшись, он замечает, что человек в непромокаемом плаще уже заклеивает только что появившийся плакат. Кегелю это кажется забавным. Он делает несколько шагов обратно и с любопытством читает:
«Рабочие! Граждане!
Отечество на краю гибели.
Угроза надвигается не извне, а изнутри: от группы спартаковцев!
Убивайте ее вожаков!
Убейте Либкнехта!
Тогда у вас будет мир, работа и хлеб!
— Вот морда, — невольно вырывается у солдата, он гневно сжимает кулаки.