Я провожал ее взглядом, пока она поднималась на террасу. И какое-то странное безразличие вдруг охватило меня. Редко испытывал я подобное. Сейчас безразличие это, наверное, было вызвано тем, что незаметно для себя я миновал распутье и мне уже не нужно было задумываться, в какую сторону повернуть.
Каждый раз, как я возвращался с работы и останавливал свой мотоцикл у калитки, в окне соседнего дома чуть колыхалась занавеска — еле заметно, словно тронутая легким дуновением. Это обстоятельство стало так же неотъемлемо от моего возвращения домой, как скрип калитки или хруст щебенки у меня под ногами.
В тот момент, когда я выключал зажигание, я физически ощущал, как гнетущая тишина обволакивала меня, липла к коже. Здесь все вокруг, несмотря на суматошное движение по шоссе — тарахтение тракторов и грохот грузовиков, — казалось уснувшим. А в двух километрах отсюда, на рабочей площадке химкомбината, воздух дрожал от щелканья пневматических молотов, визга цепей, лязганья железа, гула машин, свиста паровозов, скрежета, криков, ругательств. Повсюду, на каждом метре, продуманно и согласно двигались гигантские трубы, цистерны, детали громоздких механизмов и крохотных приборов. Ритм большой стройки был, возможно, жестким, но и полным жизненной силы, напряженным и плодотворным. Здесь же, за забором, всякое движение замирало, и этот контраст напоминал мне о том, что грохот преобразований еще не раздался в наших сердцах, что люди меняются не так стремительно, как окружающий их мир. И хотя покой я тоже люблю, шум стройки мне больше по душе, нежели эта замкнутая в себе тишина. Колыхание занавески я странным образом воспринимал как мелодичную ноту, звучащую в тиши.
Иногда ко мне заходили друзья, товарищи по работе, и мы всей компанией отправлялись в ресторан, в кино или клуб. Мы жили как люди, которые повсюду дома и все-таки не имеют дома нигде. Случалось, мне приходилось задерживаться на комбинате или к вечеру вновь катить на мотоцикле на собрание, беседу или заканчивать недоделанное с утра. Теперешний химкомбинат был уже не первым объектом, где я работал, тут меня считали опытным специалистом, и потому приходилось вкалывать на совесть. Здесь не позволяли себе транжирить мое время на работу, которую мог бы выполнить любой практикант из ремесленного, и мне это нравилось. Главный инженер Панаитеску любил меня, наверное, именно за то, за что на первом комбинате терпеть не мог Борош. Но как бы я ни был занят, как бы ни был заполнен мой день, я, не отдавая себе отчета, постоянно ждал тех коротких минут перед сумерками, когда мы, разделенные забором, протянем руки и улыбнемся друг другу.
Мы никогда не уславливались о встрече заранее. Когда подходило время, оба не сговариваясь шли к забору и взбирались на кирпичи или ящик из-под минеральной воды. Если в этот час мне случалось находиться вне дома, я знал, что она дежурит у окна, и тревожился ее напрасным ожиданием. В кабинете Панаитеску, который принадлежал ему временно, как и мне моя комната, на шероховатой беленой стене я видел фигурку Кати, стоящей во дворе: ветер треплет ей волосы, рвет платье. В эти минуты я отдыхал. Иногда и я ждал зря: Печи вдруг оставался после обеда дома. Я бесцельно слонялся по террасе, прекрасно зная, что жду напрасно, и наконец с чувством странного облегчения возвращался в комнату; невольно я приходил к убеждению, что вовсе не так уж легко давались мне встречи с Кати, иначе бы я испытывал досаду. Я просто не мог считать наши встречи развлечением.
Наступили более теплые дни, сумерки не спеша опускались на землю. Теперь густая серая тьма заполняла голые дворы гораздо позднее. И мы не спешили, как прежде, будто уверенные, что у нас очень много времени, а значит, нужно экономить слова, чтобы осталось и на следующий раз. Но иногда мы почему-то лихорадочно торопились высказать все, что приберегли друг для друга, словно боясь, что больше никогда не встретимся. Все явственнее вырисовывалась передо мной состоящая из едва различимых частичек жизнь, которая иссушила Кати, превратила ее в собственную тень. Хотя Кати рассказывала бессвязно: ее больше занимали пестрые, мимолетные впечатления, каждое из которых вырастало в отдельную историю.
Во время разговора я часто прислушивался, не открывается ли калитка. Уже дважды Печи приезжал домой раньше времени, и мы расходились, даже не попрощавшись. Оба раза мы первыми замечали его, и все-таки я тревожился. Кати поняла мое беспокойство.
— Калитка безбожно скрипит, — сказала она. — Надо бы смазать, но я и не подумаю. И потом Карой почти всегда приезжает на машине; вот и сегодня, если не ошибаюсь, он уехал в город… — Она бросила взгляд в сторону калитки и повторила: — И не подумаю смазать.
Только так, едва заметно, вспыхивала в ней на секунду ее прежняя живость. И это было мое крошечное завоевание.