Такого таланта я не чувствовал в себе.
Я читал воспоминания Фроленка о том, как он устраивал огородничество, как он с великими усилиями добывал семена и вырастил даже несколько яблонь; я читал воспоминания Новорусского, как он, добыв несколько свежих яиц, тайно вывел из них цыплят и какое это произвело впечатление не только на товарищей, но и на жандармов, когда, отворив его камеру, чтобы вести его на прогулку, они вдруг увидели, что за ним бегут несколько новорожденных цыплят.
Все это было так. Все это было совершенно верно, и я сам мог бы рассказать, как сначала вместе с Лукашевичем, а потом и один, получив под видом гистологических занятий вместе с микроскопом некоторое количество серной кислоты, селитры и других веществ, необходимых для обработки препаратов, устроил посредством их в камере для занятий с микроскопом целую химическую лабораторийку, где обучал Новорусского, Панкратова, Василия Иванова и нескольких других товарищей общей, аналитической и органической химии вплоть до приготовления — конечно, в гомеопатических дозах — даже динамита, тогда как администрация все время думала, что я обучаю товарищей чистой гистологии и микроскопической технике.
Но разве это был бы действительный очерк нашей жизни? Разве мой читатель не получил бы из него о ней самое извращенное представление?
Разве не показалось бы ему после таких описаний наше пребывание в Шлиссельбургской крепости тихой работой в каком-то культурном уголке в царствование Александра III и первых лет Николая II, тогда как на деле мы находились в самой глубине самодержавного пекла?
Читая такого рода утешительные воспоминания, как у Новорусского и Фроленка, мне часто страстно хотелось сделать к ним корректив, который ярко показал бы, что все это была лишь серебряная парча на ряде гробов, в которых заживо погребались, как в катакомбах, предварительно подвергнутые страшным моральным и даже физическим пыткам и специально избранные из многих три-четыре десятка очень хороших по натуре людей.
Дело в том, что наши враги, уничтожив большую часть из нас, первых народовольцев, медленной голодной смертью, со всеми сопровождающими ее страданиями — мучительным голодом и цингой, от которой ноги постепенно пухли, как бревна, и мы умирали один за другим, когда опухоль переходила на живот, — применили к уцелевшим другое средство: убивать и искалечивать вместо тела их душу, и в нескольких случаях достигли этого. Посадить навсегда живым и одиноким в гробницу человека, у которого все жизненные интересы лишь были в общественной и революционной деятельности, — то же самое, как не давать ему ни пить, ни есть, и он естественно увянет. Его мысль обращается прежде всего на воспоминания о прошлом или к мечтам о побеге и вертится, как в заколдованном кругу, пока через несколько лет все перемешается в его голове и он впадет в тихое или в буйное помешательство. Спасаются в таких случаях только те, у кого, как у Новорусского, Лукашевича, Яновича, Веры Фигнер, Панкратова и большинства других моих товарищей по Шлиссельбургу, были, кроме революционных, научные интересы и значительный запас предварительных разносторонних, лучше всего естественно-научных, знаний, которые можно обрабатывать даже без книг, улетая мыслью из стен своей гробницы в далекие мировые пространства, или в тайники стихийной и органической природы, или в глубину веков, а когда наконец дали книги, хотя бы даже только религиозного содержания, предаваясь их осмысленному изучению. Так поступал и я сам, когда мне в Алексеевском равелине дали для чтения Библию. Увидев, что тут много интересного материала для естествоиспытателя, я согласился даже на прием тюремного священника в качестве колеблющегося мыслителя, чтобы получать через его посредство и другие религиозно-мистические книги, которые и послужили первым материалом для моего «Откровения в грозе и буре», написанного в самом Шлиссельбурге, и материалом для выходящего только теперь моего историко-астрономического исследования «Христос».
Правда, что сначала мне очень не хотелось выставлять себя перед священником хотя бы даже и агностиком. Еще в мое первое пребывание по Большому процессу в Доме предварительного заключения, когда мне был только 21 год и мне предложили пойти в находящуюся там домашнюю церковь, я с гордостью отказался. Но когда пошедший туда сосед сказал мне, что в этой церкви запирают одиночек в крошечных чуланчиках с маленькими окошечками перед лицом, чтобы смотреть во внутренность церкви, и что через эти окошечки можно видеть наших товарищей-женщин и даже можно перестукиваться с ними, если они попадут в соседний чуланчик, я тотчас отбросил свою юношескую щепетильность.