— Сеня, — тихонько, слабо сказала женщина.
Пассажиры, встали и с трепетом ожидали его ответа. Слепой сначала только шевелил губами, а потом глухо сказал:
— Гражданка, вы ошиблись. Меня зовут Иваном.
— Как! — воскликнула мать, — Сеня, что ты?!
Слепой отстранил ее и быстрой неровной походкой пошел дальше и уже не пел.
ПЯТЬ ТОПОЛЕЙ
Бежит дорога. Бежит, торопится неведомо куда.
Пылит по солнышку, а брызнет дождь — заблестит, будто заулыбается.
Птицей то вверх взмоет, к ветру, то скользнет вниз, прижмется к быстрой речке и ровно бы слушает ее журчанье, ее веселую песню о снегах и вольных горных вершинах.
А вдоль дороги бегут, кружатся в беге акации и клены, абрикосы и карагачи. Бегут навстречу степным просторам, горным теснинам, навстречу буйным восходам и тихим закатам.
Бежит дорога неизвестно куда, а вместе с нею, рядом с нею и все бегут тоже неизвестно куда. Только бы бежать. И все скорее, скорее. Только бы не споткнуться, не остановиться.
У одного мосточка не вдоль дороги, а поперек ее встали в ряд пять тополей. Пять стройных пирамидальных тополей, словно бы пять удалых витязей.
У тополей, под горушкой, где струится, выбиваясь из-под могучей скалы, ручеек, стоит хатенка: чистенькая, белая, под камышовой крышей. В той хатенке живет древняя старуха Арина. Такая же древняя, как хатенка, такая же, как она, чистенькая, белая.
Была когда-то Арина высокая, стройная и дородная, а теперь — сухая, сгорбленная, со слезящимися глазами цвета родниковой воды.
…В гражданскую, после долгой изнурительной сечи вернулся на хутор, вернулся к Арине, к своим малым сынам казак-батареец Степан Княгинин. Богатырского роста, он пришел на костылях, чтобы повидать свою Арину, четырех малых сынов и потом умереть в отчей халупе и быть похороненным под скалою у родника. И еще приковылял Степан в родной хутор, чтобы отдать женке свой последний мужской жар, мужскую тоску по любви. И пусть бы тот жар, та неизбывная тоска остались после него на земле людям.
Умер Степан через три недели.
Арина понесла и родила пятого сына, назвала его Степаном.
Думали хуторские бабы, не сдюжит, надломится Арина под такой ношею. Но ошиблись они. Добром, лаской, радостью своей да русской бабьей силой одолела все — вырастила сынов славными парнями, хорошими людьми.
Радоваться бы ей да радоваться теперь, да началась война.
Ушли ее сыновья оборонять свою Россию.
Арина получила первой на хуторе похоронку с фронта.
Не поверила писаному.
Надела праздничный жакет, новые ботинки, и, высоко неся голову, покрытую черным полушалком, подгоняемая холодным ветром, пошла в район.
Там ей сказали: правда, погиб ее сын геройски. И еще сказали, чтобы берегла похоронку как документ для получения пенсии за сына.
Последних слов не слышала Арина. Ни к чему они ей были.
Не заплакала она. Не умела. Только, когда брела обратно степной дорогой, боялась, подкосятся ноги, упадет она на сырую землю и не сможет подняться. Почувствовала, — плечи стали тяжелыми и гнули, горбили спину.
Шла навстречу ветру, и ей казалось, вот-вот захлебнется жестким воздухом, а если не захлебнется, так колючий ветер, набившись в грудь, застудит сердце, и оно остановится.
Сполз с головы полушалок и, подхваченный ветром, как подраненная дрофа, то припадая к пашне, то приподнимаясь над нею, поковылял в балку.
Ветер вырвал из руки похоронку. Вспорхнула она и улетела в небо, пропала во мгле.
Почудилось Арине, что это белым голубем вознеслась в царство божие душа сына.
Мать перекрестилась, сложила на груди руки и долго смотрела в темнеющее небо.
Утром Арина посадила рядом с могилой Степана, неподалеку от родника, пирамидальный тополек.
…Весною пришлось посадить еще один…
…Еще…
В сорок четвертом, когда с трех топольков упали последние желтые листья, когда припорошило степь первым снегом и по утрам белым могильным холмом стал являться в заревом небе Эльбрус, Арине довелось рыть и четвертую яму.
Долбила она ломом, откалывала комья мерзлой земли, выбрасывала их из ямки, и ее заскорузлые руки не чувствовали холода.
Спина у Арины уже плохо разгибалась. Чтобы легче было работать, она подостлала мешок и долбила, стоя на коленях.
Седые волосы выбивались из-под платка и мешали работать.
Не умела плакать Арина. И в этот раз не плакала, а просто горячие, крупные слезы падали из глаз на мерзлые комья и прожигали их.
Когда получила Арина первую похоронку, вторую, хуторские бабы приходили к ней вечерами посидеть, потужить с нею, облегчить ее горе.
А потом — третья, четвертая, — и бабы стали испуганно обходить ее, будто она являла собой летучий знак вселенского горя.
Сажала Арина весною в своем огороде картошку, копалась в теплой душистой земле и думала, что убирать урожай они будут, наверно, вместе с сыном. Война-то пошла на убыль. Слышно, фашистов уже бьют в Берлине.
Что-то и спина у нее в тот день гнулась лучше, не хрустела, как прежде, не болела. И глаза ее вроде бы как к улыбке изготовились. Еще бы капельку радости — и запела бы тихонько, про себя уставшая от скорби седая женщина.
От калитки ее покликала почтальонша. Посылку принесла. С фронта посылка.