После воскресной оттепели опять стало холодно, дрова обледенели, руки озябли, возвращаться за варежками не хотелось. Щепки летели далеко в сторону, за дверь, — их собирал мальчик лет трех, незнакомый, озябший.
— Чего делаешь? — спросил его Ефрем так себе, зря.
— Тебя делаю! — злобно ответил ребенок и унес щепки.
«…Он стыдится, я так понимаю, стыдится быть вотяком и предпочитает называться (откуда такая фантазия?), называться эстонцем… Должен ли показать ему, что я угадал? (Почему должен? Смогу ли, скорей.) Расколется чурбан в один раз… или нет? (Расколется — значит…)»
— Ах, Ефрем Сергеич! А вот Моня ушел… Я без дров… Моня ушел… Да, Ефрем Сергеич, будьте добреньки. Ах Моня, Моня!…
— Сейчас, — Ефрем повернулся к хозяйской поленнице. — Сейчас!
— Хоть с десяточек… Ах, не тех!.. Нет, посуше… Нет, не те… И не те… Погодите…
И Фанни Яковлевна влезла в сарайчик.
«…Массою называется вещество, не имеющее определенной формы…»
Свобода мысли была окончательно стеснена. Впрочем…
— Все очень просто. Теперь — ровно пять. В восемь явится Лепец. Сию же минуту я отправляюсь к Елене.
Она училась на Высших государственных курсах искусствоведения.
Он пощекотал ее под мышкой левым мизинцем, холодным, как градусник.
Она тихонько запела.
Он ожидал, что она засмеется, и, недоумевая, отошел от нее. Потом — вернулся, переложил блокнот в левую руку; желая растрогать ее — погладил по голове.
Рассмеялась.
Он решил усмехнуться тоже, дышал ртом, дышал в блокнотик; он нагнулся поцеловать ее.
— У соседей бабушка помирает, — сказала она равнодушно.
Всё ни при чем.
Он взял пальто, он ушел не прощаясь, спешил, оскорблялся, подопнул по пути жестянку… Хлопнул дверью, — тогда она заскучала.
Фазы явно запаздывали.
За окном Исаакий стоял в двухнедельном инее — святые лепились к фасадам все побелевшие, словно засахаренные; здесь — едва принесли вчерашнюю почту; простокваша еще не села; старуха не умерла, — это все ни при чем — Лене захотелось поцеловаться.
И все?
Нет.
Тогда шелестнул блокнотик. Был желт, лежал на столе, разлистнулся, дыхание не успело уйти из него — листы еще жили.
Лиловая запись манила, как афоризм на песке.
В окно никто не подглядывал.
Лена прочла:
— Нинетта,
— Локуста,
— Нолиманта,
— Миовита,
— Николина,
— Кадонера,
— Виаторис.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…«Странно, — подумала она, — итальянщина. Понравились ему имена».
…— «Системы котлов верхнего горения, модели НМ, — прочла она сверху, — прейскурант приборов центрального отопления».
Всё ни при чем.
Пить чай уже было поздно.
Прейскурант разорвала Лена.
Бабка померла после. Блокнот был починен после.
И после имени «Виаторис» рукою Лены вписано имя «Елена».
От Лены шел Ефрем по улице медленно. Думал: В чем дело? Вообще говоря, дурное настроение Лене несвойственно. Да…
Нищий вертелся перед ним, клянчил.
— Меньше навязчивости, — внушал Ефрем. — Гражданин! Я уже подавал вам сегодня. Гражданин! Нужно иметь память на лица.
Вернулся домой Ефрем рано — Лепец еще не пришел.
Слов и мыслей в голове не было. Зато ощутил невралгию кожи: казалось, растут и растут на темени волосы — один сантиметр в секунду — ощущение неприятное!
Начал читать курс термодинамики — бросил, взял (который раз?) брошюрку о вотяках, просмотрел страницы две-три, — погас свет. Прилег, пробило восемь, тока все еще не было, в парадную дверь постучали; прошлепали хозяйкины туфли.
— Ты, Моня?
— Нет, к Загатному. Лепец!
— Свету нет. Заниматься не можно.
— Помечтаем, Ефрем.
— Это можно.
Улеглись; Лепец, как гость, на кушетку. Кушетка молчала; сундук чуть попискивал. Это была внезапная темнота, и в родной комнате назревали события: в углу промяучит сейчас несуществующий кот, закудахчут куры под стенкой, толстенные книги повалятся с полки, на которой они никогда не стояли…
— Темноты и грозы я боюсь, — сообщил Ефрем. — Моя тетушка вышла замуж. Через четыре часа после свадьбы новобрачные отправились ужинать к родичам. Ну, а была гроза. Перебегали вместе, под одним зонтиком. Обоих ухлопало молнией. Каково?
— По-моему, смешно, — не шевельнулась кушетка.
— Ах, так?! — заскрипел сундук. — А по-моему, нет. Во-первых, я был к ним привязан…
— А во-вторых?
— Во-вторых…
Приподнявшись на локте, Ефрем вдохнул темноту. Вдруг ему стало легко говорить. Больше. Пусть грубить. Пусть — дразнить. Пусть!.. пусть!..
— Во-вторых — ничего… Слыхал анекдот? Умер, рассказывают, где-то в лесу вотяк от удара грома. Сидит он мертвый, прислонившись к дереву; в одной руке у него открытая табакерка; в другой — щепотка табаку. Увидел это ехавший мимо вотяк, подошел к мертвому, посмотрел, да как захохочет. Русские возмутились и говорят ему: чего, дурак, тебе смешно? А вотяк знай хохочет.
— Ну, уж смешил, — приговаривает, — живой-то все нюкал, да и мертвый-то быдто нюкает. Ну смек, вот так смек!
И опять хохочет вотяк.
— Да разве ты знаешь мертвого? — спрашивают русские.
— Как жо не знаю, — отвечает вотяк, — отец ведь мой она была…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .